А как бы вы повели себя, если бы вам было 11 лет и вы остались совершенно одни в блокадном Ленинграде? Собственно, вариантов немного. Можно остаться в квартире и тихо умирать от слабости, голода и дикого, животного страха. А можно как Нина Жукова — взять свой школьный портфельчик, сложить туда вещи и документы и идти в обезумевшем от катастрофы городе искать помощи у взрослых. Кто-то из них подскажет Нине адрес детского дома, чем спасет ей жизнь.
Судьба всех членов семьи Нины Жуковой в блокаду сложилась поистине драматично. Маму Нины в первые месяцы войны арестовали по политической 58-й статье, папу забрали на фронт, а саму девочку родная тетка оставила умирать, эвакуировавшись без нее. Казалось бы, шансов у 11-летнего ребенка, который остался совершенно один в блокадном городе, не было никаких...
В 43-м освободят ее мать, в 45-м живым вернется с фронта отец. Они отыщут Нину в Свердловской области, куда эвакуировался ее детдом. При ней будет все тот же школьный портфельчик, который она никогда за эти годы не выпускала из рук... Семья воссоединится. И кто знает — может быть, именно эти обстоятельства — тюрьма, фронт, предательство родных, детдом — позволили каждому из них избежать голодной смерти в Ленинграде.
Нина Ивановна Казарина. Фото: Елена Лукьянова / «Новая газета в Петербурге»
Сегодня Нине — 89. Точнее уже не Нине, а Нине Ивановне Казариной (по мужу). В 75-ю годовщину прорыва блокады мы сидим на ее кухне в Санкт-Петербурге. Она заваривает чай, аккуратно раскладывает в вазе печенье и, словно отличница, стараясь ничего не упустить, по деталям вспоминает события, происходившие в ее жизни почти 80 лет назад.
«Семья моя была очень простая, бедная, можно сказать. Папа Иван Никанорович Жуков приехал в город из деревни в Костромской области. Работал в Ленинграде на заводе им. Жданова сначала клепальщиком (делал заклепки для кораблей), потом кладовщиком. Я уже была в сознательном возрасте, когда папу на три месяца выгнали с работы. Сейчас это называют корпоративы, а тогда это была обычная пьянка на работе по случаю какого-то праздника.
Папа вместе с директором завода спел «Боже, царя храни». Все были членами партии. Конечно, директора сразу взяли.
Папу только выгнали с завода и из партии. А директор пропал. О его судьбе после ареста мы так ничего и не узнали…
Хорошо помню, как мы с мамой ездили в ясли, брали там грязное белье, везли его на санках в прачечную, мама его стирала, гладила, и на саночках мы отвозили чистое белье обратно. Так мама подрабатывала, когда папу уволили.
Маму звали Александра Ивановна. Папа всегда очень трепетно к ней относился. Никогда не спорил. Вообще. До войны мама практически не работала, воспитывала меня, водила в кино, гулять в парк. У нее был легкий характер. Любому человеку она могла отдать последнее. Часто приглашала кого-то из знакомых и дальних родных жить в нашу тесную комнату в коммуналке, что-то вечно делала для людей. А некоторые из этих людей потом ее предали…
Война
В мае 41-го я закончила четвертый класс школы № 13 по Ушаковской улице (теперь это улица Зои Космодемьянской) и была счастлива: лето впереди. Папа, как обычно, собирался отправить нас с мамой в деревню в Костромскую область, где жили его мама и сестра. Но 22 июня началась война.
Когда объявили по радио, что немцы напали на Советский Союз, у всех (кроме военных) было убеждение, что война — это ненадолго, мы победим в течение 2–3 месяцев. Вот и мама так считала. И она решила отправиться на лето не в Костромскую область, а в Новгородскую, в деревню к своей двоюродной сестре. А папа знал, что к Новгородской области уже вовсю подступали немцы. Маме он сказал: «Шура, ты пойми, идет война…» На что мама ответила: «Это не война, а хреновина одна». Мало того, она уговорила еще одну свою сестру с тремя детьми поехать вместе с нами. Папа так и не смог ее отговорить. Он остался в Ленинграде, пока продолжал работать на заводе Жданова, так как был белобилетник: у него одна рука короче другой была — в детстве упал и сломал плечо.
Когда мы вышли из вагона на станции Дно в Новгородской области, то увидели идущие из деревень в город обозы — жители эвакуировались. Но маму это не остановило — мы все равно потащились в деревню Лужки. Родных там не застали, они уже уехали. Пошли в ближайшую деревню, где жила другая мамина родственница. Но она тоже эвакуировалась. И вот две взрослых женщины — мама и ее сестра — с четырьмя детьми поселились в доме в одной из опустевших деревень.
Нина (вторая слева) с отцом и матерью после войны. Из личного архива Н. Казариной
В начале августа 1941 года в Новгородскую область пришли немцы. Слава богу, они в нашей деревне не останавливались, мы только видели немецких мотоциклистов, проезжавших мимо деревни целыми отрядами. Оставшиеся в деревне мужчины и женщины выкопали траншеи. И, заслышав стрекот мотоциклов, мы все бежали прятаться в эти окопы, сквозь деревья наблюдая за проезжающими немцами.
К тому моменту наше положение было удручающее: есть нечего, одежды нет, магазинов кругом — тоже, жителей единицы. Мама наконец осознала: надо уезжать. Ей кто-то сказал, что в соседнюю деревню как раз из города приехал мужчина за своей семьей, но те эвакуироваться не хотели. Мама нашла этого мужчину, и он согласился нас взять с собой, провести через фронт. Никакой машины у него не было. Шли пешком двое суток. Лесом. Мамина сестра никуда тронуться с тремя детьми не решилась — ее младшему ребенку было 1,5 года. Они остались на всю войну в деревне. Как выжили, ума не приложу. Но выжили.
Когда через двое суток мы вышли из леса к реке Шелонь, то в этот момент я, собственно, и увидела войну. Тут была линия фронта: стреляли, бомбили… Солдаты согласились перевезти нас на грузовике на другой берег. Мы легли в кузов, нас накрыли брезентом и сказали ни в коем случае не поднимать голову, и повезли. Шел очень тяжелый обстрел… Чудом мы остались живы.
На узловой станции Окуловка, куда мы вечером добрались, тоже шел сильный обстрел. Военные грузили раненых в вагоны. Мы спустились в подвал в каком-то доме. И я так крепко заснула, что ничего не слышала. А мама утром сказала, что всю ночь бомбили станцию. И когда мы утром вышли из подвала, то увидели, что ближайшие к станции деревянные дома сложены, как карточные домики. А санитарные поезда шли один за другим. Мама и тот мужчина договорилась, чтобы нас на одном из поездов взяли в город. Это были теплушки, телячьи вагоны с нарами, на них лежали раненые. Дверь в теплушках все время была открыта настежь на случай, чтобы можно было спрыгнуть, если что.
Помню, я стояла у дверей теплушки и по-детски, как умела, молилась — чтобы мы только доехали... Бомбили сильно.
Машинист то останавливал поезд, то срывался с места, и все в теплушке падали. Маневрировал, как мог. Слава богу, доехали до Ленинграда.
Это уже было начало сентября. Вернулись в нашу коммуналку на Оборонной улице. Вечером с завода пришел папа, мы ему рассказали всё. Маму он не ругал.
Блокада
С 7 на 8 сентября я впервые услышала вой падающей бомбы. Она упала в нескольких кварталах от нашего дома, разрушив дом на Турбинной улице. Помню, мы ходили смотреть на то, что осталось от дома. Это оказалось началом длительных бомбежек, к которым мы постепенно привыкли и уже жили с этим, как с неизбежной болью и страхом. Началась блокада.
Во время ночных бомбардировок нас поднимали и вели в соседний дом в бомбоубежище. Там мы ждали отбоя. Были слышны зенитки, звук падающей бомбы, вой сирены, тревога, метроном...
Открытка Нине в детдом от папы с фронта. Из личного архива Анны Садовниковой
Папа находился на заводе на казарменном положении. Когда в городе наступили страшные времена — повсюду лежали покойники, — папа и другие работники завода по ночам на грузовой машине ездили по городу, собирали трупы. За это им давали по сто грамм спирта и немного хлеба.
Большой ущерб, конечно, нанес пожар на Бадаевских складах — сгорел весь запас города. Люди собирали на земле горелый сахарный песок.
В какой-то момент американцы по воде доставили в город консервы и кокосовое масло. Их выдавали по карточкам. А потом есть уже было нечего. Паек продуктов с каждым днем сокращался. Слова «дистрофия», «цинга», «дуранда», «шроты», «суп из ремня» (кожи), из клея — это все слова из блокады. Крапива и лебеда были наши фрукты и овощи. Из лебеды делали лепешки, из крапивы варили щи.
Когда я шла за хлебом, то в магазине старалась успеть схватить свою пайку с весов.
Часто мужчина-дистрофик, стоя перед прилавком, успевал перехватить пайку раньше и засовывал ее себе в рот. Так он каждый день «дежурил» в булочной. Люди его, конечно, били.
Но понимали: это не он, это был голод.
Одна наша знакомая работала буфетчицей. Она торговала хлебом: 500 руб. кусок. Моя тетя купила один раз. Хлеб оказался из опилок.
А моя свекровь мне рассказывала, что она во время блокады была понятой при аресте семьи кладбищенского сторожа в Рыбацком. Он торговал мясом с кладбища. На вырученные деньги покупал хлеб, растительное масло и т. д. Арестовали всю его семью.
А мой муж впоследствии никогда не ел куру — она напоминала ему выщипанную кошку.
Еще в городе пропадали дети. Их убивали и ели.
Арест мамы
Мама Нины Александра Ивановна во время ареста. Сентябрь 1941 года. Из личного архива Н. Казариной
В нашей коммуналке жила соседка тетя Катя. И пока ее муж — морской офицер — был на фронте, у нее завелся приятель — наш участковый.
Однажды между тетей Катей и мамой произошла кухонная склока из-за какой-то бытовой ерунды. В порыве мама сказала: «Когда Вася твой придет с фронта, я ему расскажу, что у тебя любовник есть». Тем самым мама подписала себе приговор.
Где-то в конце сентября 1941 года приехали два мужика в черных костюмах на черной машине. Сказали маме: «Надо поехать кое-что подписать». И мама под руку с папой оделась и поехала в Большой дом, здание ОГПУ-НКВД на Литейном. Больше я ее не видела.
Ей вменили 58-ю статью «Антисоветская агитация и пропаганда».
Это был донос, подписанный не только тетей Катей, но и еще пятью соседями. С их слов, якобы мама хвалила немцев, говорила, какие они хорошие.
А она просто рассказывала коммуналке, что немцы нас в Новгородской области не тронули, что было правдой. Донос подписали даже те, кому мама помогала.
Слушало дело особое совещание при НКВД. Резолюция прокурора гласила: заключить в исправительно-трудовой лагерь на три года. Маму вывезли в Томск в тюрьму № 3. Думаю, это в каком-то смысле спасло ей жизнь. Оставшись в блокадном Ленинграде, она могла и не выжить.
Детдом
Нина (слева) с подружкой из детского дома Нелей Семеновой. Из личного архива Анны Садовниковой
Когда маму арестовали, меня взяла к себе ее старшая сестра, моя тетя — Пелагея Ивановна Катешина. Она была бездетная, муж был на фронте, потом он погиб. С ней, с бабушкой и с еще одной теткой мы жили на улице Калинина, в старом деревянном доме. Папа продолжал находиться на заводе на казарменном положении, часто меня навещал. В какой-то момент за свой хлебный паек он купил нам буржуйку. И мелкими поленьями, ветками и бумагой мы топили ее.
Помню, когда папа пришел навестить меня последний раз. Я услышала разговор своих теток на кухне: «Ну, Жук не жилец». Жуком они звали папу по его фамилии Жуков. У него началась дистрофия и цинга. Но неожиданно его призвали в армию. Война была в разгаре — фронту уже нужны были все. В армии его сразу определили в госпиталь. И это, наверное, тоже спасло ему жизнь. Там и питание чуточку получше было, а самое главное — его там лечили.
Я оставалось с тетками и бабушкой. Паек продуктов сократился до минимума (работающие получали 250 г хлеба, неработающие — 125 г). Сначала от голода умерла бабушка. Последние недели она не вставала с кровати.
А потом у нее украли карточки. Стыдно говорить: украла их ее дочь, одна из моих теток. У этой женщины было двое детей, и она решила, что так как бабушке скоро конец, то карточки ей и не нужны уже. Бабушка молча скончалась.
Это был май 42-го. Моя другая тетка — добрая, Пелагея Ивановна, которая обо мне заботилась, — достала где-то тележку и увезла бабушку на Волковское кладбище. Просто оставила там. Хоронить не было ни сил, ни денег. Пелагея начала сдавать, уже еле ходила, у меня также началась дистрофия. Тетя поила меня раствором марганцовки. Но вскоре она попала в больницу, превратившись в абсолютного дистрофика.
А та тетка, которая украла у бабушки карточки, эвакуировалась из Ленинграда вместе со своими детьми. Меня она с собой не пригласила. И я осталась абсолютно одна. Первое время как-то прокантовалась: в школе завтраки давали, но потом сообразила, что надо идти в детдом, иначе умру. Сначала пошла в военкомат, взяла справку, что папа в армии, потом в ЗАГС — за копией свидетельства о рождении. И кто-то дал мне направление в детдом.
Детский приемник был на Красной улице, где здание Сената и Синода, там сейчас Конституционный суд. В приемнике мои косички сразу отстригли под машинку. Помню, через дорогу от детприемника, на Неве стоял крейсер, моряки выгружали из него кочаны капусты. И мы, конечно, стали выпрашивать у моряков эту капусту, они нам давали, и мы хрустели. Эта еда была на вес золота.
Через три дня меня и других детей забрали из спецприемника в детский дом № 18 на улице Демидова. Домик неказистый, очень старый, но на нем была бесподобной красоты литая решетка с лестницей во дворе. Я ее запомнила на всю жизнь.
Первые две ночи в детдоме я плакала, накрыв голову подушкой. Сравнивала себя с героем «Мальчика из Уржума», который тоже попал в детский дом. Очень переживала. Потом, конечно, прижилась. За время моего пребывания в детдоме ни один человек из персонала, воспитателей, директора — ни один! — никогда нас, детей, ничем не обидел. Все по-человечески относились. Очень боялись за нас и никуда из детдома не выпускали. Разрешалось гулять только во дворе.
Но я умудрялась сбегать — навещала тетю в больнице. Убегала по пути из детдома в школу. Школа была напротив Александровского сада, такая красивая, со львами. Нас, детдомовцев, туда водили преподаватели. Мы шли за ручку друг с другом, а взрослые сопровождали. И вот, доходя до угла школы, я незаметно убегала. Шептала Витьке Горшкову (мы с ним самые старшие были): «Не сдавай меня. Потом уроки принесешь, будем вместе делать».
А тетя в больнице умирала. Ее ноги уже не действовали. Ее кормили, конечно, но дозы были те же, что по карточкам, — мизерные. В один из последних моих приходов она сказала: «Ниночка, в квартире в сундуке лежат 2 тысячи (по тем временам огромная сумма). Ты их возьми, купи мне молока и хлеба на рынке». Ключи у меня были. В один из дней я сбежала из детдома. Когда зашла во двор нашего дома, то встретила заведующую жилконторы. «Ниночка, ты знаешь, что твоя тетя умерла?» — спросила она. В жилконторе раньше узнали. Я заревела...
Деньги из сундука я все же взяла. В детдоме они все время были со мной, я их клала в портфельчик и ходила с ними в школу. Но однажды они пропали. Я пошла к директрисе Клавдии Ивановне Зарембо, все ей рассказала. У нее глаза на лоб полезли: «Что?! А я ждала, кто из взрослых придет и скажет о пропаже 2 тысяч рублей». Оказалось, что уборщица нашла эти деньги спрятанными в мужском туалете и принесла директору. Кто-то из мальчишек из моего портфеля украл. А ведь уборщица могла просто взять деньги себе и никому не сказать… Директриса положила деньги на мою книжку. Впоследствии после детдома и эвакуации я купила на них себе туфли. Ходить ведь не в чем было совсем.
Нина. 1950-60-е годы. Из личного архива Н. Казариной
Как кормили в детдоме? На завтрак давали кашу, овсяную или ячневую, одну-две столовых ложки, стакан подслащенного чая и кусочек хлеба. На обед — суповую баланду без мяса и кашу. Но от голода никто не умер. Одна девочка умерла от менингита и вторая — еще от какой-то болезни. Всего нас было человек 60 детей.
До сих пор без слез не могу вспоминать, как мы справляли новый 1943 год. Шефство над детским домом несли моряки-подводники. Они приволокли нам шикарную елку, украсили ее, вечером провели нам свет. Еще они принесли нам подарки. От своего стола. Им, как подводникам, неплохой паек давали. В подарке у каждого ребенка было по белому пряничку, шоколадке и несколько сушек. Подводники устроили нам хороший концерт. То есть сделали настоящий праздник, какой должен быть у детей.
В детдоме был мальчик 7 лет, Коля. Самый маленький из нас. Его обижали другие мальчишки, и воспитатели положили его к нам, девчонкам, в спальню. Мы с ним тоже ругались. Потому что он просыпался часов в 6 утра и начинал петь: «Три танкиста, три веселых друга…» И вот этот Коля сразу съел подарок от подводников, хотя воспитатели предупреждали: «Не ешьте все сразу, подождите до ужина». А он, ребенок, не удержался и съел на голодный желудок. А на ужин в тот день был манный пудинг. Высший пилотаж!
И вот этот Коля сидел с нами за столом, ложкой откалывал пудинг, клал в рот и пропихивал кусок пальцем дальше, чтобы можно было проглотить. Никогда не забуду эту картину.
У нас у всех организм-то истощенный был. Коля боялся оставить пудинг нетронутым... Дня два Коля лежал в медицинской части — его промывали и прочищали.
Так мы встретили 1943 год.
В середине января блокада была прорвана, но положение в городе продолжало оставаться тяжелым. Детские дома из города все равно эвакуировали. И вот настала очередь нашего детского дома.
Время года было теплое. Нас везли на судне через Ладогу. Мы, дети, были набиты в трюме. Жарко, душно, тесно… Через несколько часов нас высадили на берег на какой-то железнодорожной станции под Ленинградом. Там, по сути, по воде были проложены рельсы. Мы несколько дней ночевали в солдатских палатках рядом со станцией. Когда прибыл поезд, нас туда погрузили, и 16 суток мы ехали до места назначения — станции Шаля Свердловской области. Там было большущее село Сылва, куда ссылали раскулаченных. Рады они нам, голодным ртам, не были. Почему-то называли нас жидами.
Поселили нас в старом здании школы.
Тамошняя директриса детдома — ужасная рыжая баба с бородавкой на носу — нас ненавидела. Впоследствии я узнала, что она утопила в проруби то ли любовницу своего мужа, то ли какую-то тетку, с которой что-то не поделила.
В детдоме плохо кормили. Давали какую-то размазню. А мы же из голода приехали. Помню, директриса с бородавкой возмущалась: «Что это такое: я две ложки съем — мне хватает, а им все мало?!»
И тогда мы, дети, бросились во все тяжкие: стали убегать из детдома, обменивать свои вещи на еду. Я «проела» куртку, ботинки, еще какие-то вещи — обменивала их на вареную картошку. Ходила по рынку с портфелем, мне ее продавцы туда сыпали. И ночью тихонько под одеялом ела. Ну, невозможно было делиться. Это была борьба за выживание. Так хотелось есть…
В какой-то момент все дети покрылись коростой. Ноги, тело — все чесалось, болело. Говорили, что это авитаминоз.
Как раз в этот момент в детдом с фронта вернулась медсестра со своим грудным ребеночком. Один ведь способ был уйти с фронта — забеременеть. И эта женщина взялась нас лечить. Она поехала в Свердловск, поговорила там со знакомым профессором и привезла в детдом две большие бутыли с жидкостями, которыми стала нас мазать. И в итоге вылечила.
В бухгалтерии в детдоме работала одна женщина. Я ей очень нравилась. Она сказала, что я похожа на ее младшую сестру, которая умерла. И она со своей матерью попросили директора отпускать меня к ним домой на выходные. Я как в царство попала. Они топили баню, мазали меня дегтем от всех болячек, отмывали, парили, поили парным молоком, кормили… Я спала в чистой постели. Рай.
Дважды меня отпускали к ним. А на третий раз директриса сказала: «Хватит». По селу поползли слухи, что в детдоме плохо кормят и не ухаживают за детьми. Не фиг, мол, имидж детдома портить.
Нина Казарина рассматривает фотографии и письма. Фото: Елена Лукьянова / «Новая газета в Петербурге»
Запомнился такой случай. Детдомовцев заставляли в лесу собирать спиленные жерди, чтобы ими загораживать участок картошки. Мне было очень тяжело, жерди же длинные, их надо еще из леса вытащить. Я плакала. А норма на ребенка была 9–10 жердей в день. Я написала папе письмо на фронт, жаловалась. И он сообщил в райком партии. Куда-то вызвали нашу директрису… После этого я стала изгоем. «Папа на фронте, а она ему пишет, у него из-за ее писем падает настроение, он не может воевать. Что это за пионерка?» — говорила про меня директриса.
Слава богу, вскоре за мной приехала мама. Через 1,5 года ее освободили из томской тюрьмы. Выписка из протокола УНКВД Новосибирска гласила, что ей постановили зачесть в наказание срок предварительного заключения и «из-под стражи освободить».
Она ведь неграмотная была — ни читать, ни писать не умела. Думаю, в НКВД поняли: ну какой из нее «агитатор»?!
Когда ее выпустили, она по озлобленности разорвала все документы, которые ей дали по выходу из тюрьмы, включая паспорт. И она вынуждена была из Томска идти до Ленинграда, по сути, пешком, добираясь, на чем бог послал. Шла около года через всю Россию... Дошла до Костромской области, где жили родственники папы. Как потом моя тетка — баба Маня — вспоминала, мама пришла опухшая, вшивая, обезумевшая… Ей помогли написать письмо Ворошилову о том, что она потеряла документы. И представьте, с фронта от него пришел ответ. Он распорядился, чтобы ей восстановили документы. И, получив их, она поехала искать меня.
И вот когда она появилась на пороге детдома, я испугалась. Даже поцеловать ее не смогла. Она была постаревшая, опухшая, производила впечатление не совсем нормальной... Видимо, тюрьма и годовое хождение по стране так сказались. Детдом меня даже не хотел ей отдавать. Но по закону все-таки вынуждены были.
Было лето. Мы с ней пошли на станцию. Сидим на лавочке, ждем поезда. А мне ничего с собой поесть в детдоме не дали, у мамы тоже ничего нет. А есть хочется. И тут на станции появляется работавший в детдоме однорукий сторож дядя Вася. Пусть ему земля пухом будет. Он подошел ко мне и спросил:
«Ну что, кушать хочешь?» Я ответила: «Да». И этот дядя Вася снимает с себя майку и идет на базар у вокзала, меняет ее на молоко. Казалось бы, я для него абсолютно чужой ребенок, а он подходит и протягивает мне это молоко… Святой.
После окончания войны наша семья воссоединилась. Папа демобилизовался, маму реабилитировали, а я пошла в школу. Отчетливо помню, как одна из женщин, подписавшая донос на маму, к нам потом спокойно в гости ходила. Поддерживала мама отношения и с теткой, которая украла карточки у моей бабушки и оставила меня одну в блокаду. Мама никогда не помнила зла. А для меня это было дико.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»