Эта публикация продолжает цикл статей социолога Алексея Семенова-Труайя о феномене коллективной памяти.
Фото: Zuma / TASS
Эта публикация продолжает цикл статей социолога Алексея Семенова-Труайя о феномене коллективной памяти.
Мадрид, осень 2007 года. В испанском парламенте идут последние дебаты перед принятием «Закона об исторической памяти». Депутат от Народной партии Габриэль Эстебан берет слово: «Господа, мы стоим на распутье. Можем пойти по немецкому пути покаяния. Можем последовать французскому примеру забвения алжирской войны. Можем выбрать сербскую модель героизации жертв. У нас есть множество дорог. Вопрос в том, какая из них ведет к примирению нации».
Слушая эти слова, я задаюсь вопросом: а действительно ли у общества есть выбор? Или логика работы с травматическим прошлым определяется силами, которые мы не контролируем? И если выбор все-таки есть — как его делать осознанно?
В последние годы исследователи выделили несколько основных сценариев, по которым развивается политика памяти в разных странах. Но чем больше я изучаю эти паттерны, тем больше сомневаюсь: можно ли говорить о «выборе» сценария, если каждый путь кажется почти неизбежным в конкретных исторических условиях?
Германия пошла по пути покаяния. Но была ли у нее альтернатива после тотального разгрома нацизма? Испания тридцать лет молчала о франкистских репрессиях. Но мог ли хрупкий демократический переход выдержать немедленное вскрытие всех ран? Россия героизирует советский период. Но возможна ли в стране, переживающей кризис идентичности, критическая саморефлексия?
Возможно, то, что мы называем «выбором сценария», на самом деле — результат множества мелких решений, принимаемых разными людьми в разные моменты времени. Журналист решает написать статью о забытых жертвах. Министр образования утверждает новый учебник истории. Режиссер снимает фильм о травматических событиях. Семья решает рассказать детям семейную тайну.
Каждое из этих решений кажется незначительным. Но в сумме они формируют то, что мы потом называем «национальной политикой памяти». Как капли воды, которые точат камень — незаметно, но неотвратимо.
Что вообще такое «сценарий политики памяти»? Честно признаюсь, этот термин долго меня смущал. Звучит слишком механистично, как будто кто-то садится и пишет: «Акт первый: забыть. Акт второй: вспомнить. Акт третий: простить».
В реальности все сложнее. Сценарий — это скорее способ увидеть закономерности в том, что кажется хаосом. Попытка понять, почему в одних обществах люди годами молчат о травмах, а потом вдруг начинают массово искать правду. Почему в других странах одни и те же события то героизируются, то демонизируются, а то и вовсе забываются.
Когда мы говорим о «немецкой модели покаяния», мы не имеем в виду, что в Берлине в 1960-е годы кто-то сел и написал план: «Через десять лет начнем каяться, через двадцать — простим себя».
Мы говорим о том, что тысячи отдельных решений — судебных процессов, школьных уроков, телевизионных передач, семейных разговоров — сложились в определенную логику отношения к нацистскому прошлому.
Эта логика оказалась настолько характерной, что ее начали копировать в других странах. «А давайте как в Германии», — говорят активисты в Чили, требуя покаяния за диктатуру Пиночета. «А давайте как в ЮАР», — предлагают посредники в Северной Ирландии, имея в виду Комиссию правды и примирения.
Но можно ли действительно скопировать чужой опыт? Или каждое общество обречено изобретать свой велосипед?
Дорога покаяния: урок Германии или ее уникальность?
Германский путь часто называют «золотым стандартом» работы с травматическим прошлым. От полного отрицания в 1940‒50-е годы через болезненное признание в 1960‒80-е к институциализации покаяния в 1990‒2000-е. Музеи Холокоста, мемориалы жертвам, обязательные школьные экскурсии в концлагеря. «Никогда снова» как национальный девиз.
Выглядит впечатляюще. Но я все чаще задаюсь вопросом: а был ли у Германии выбор?
Страна лежала в руинах. Нацистская идеология была дискредитирована тотально. Международное сообщество требовало денацификации. В таких условиях покаяние было не моральным выбором, а условием выживания. Единственной альтернативой признанию вины была международная изоляция.
Другое дело — как именно это покаяние происходило. Здесь, наверное, был выбор.
Можно было каяться формально, для галочки. Можно было перекладывать вину на небольшую группу нацистских лидеров. Можно было сосредоточиться только на еврейских жертвах, игнорируя цыган, инвалидов, политзаключенных.
Немцы выбрали глубокую, всестороннюю саморефлексию. Но почему? Может быть, потому что протестантская культура предрасполагает к покаянию? Или потому что интеллектуальные элиты сохранили критическое мышление? А может, просто повезло с лидерами — Аденауэром, Брандтом, которые понимали важность морального очищения?
И самый сложный вопрос: работает ли немецкая модель в других контекстах? Чили попыталась скопировать некоторые элементы — создала музеи памяти, ввела День памяти жертв. Но чилийское покаяние выглядит менее убедительно. Может быть, потому что диктатура Пиночета была менее тотальной, чем нацизм? Или потому что католическая культура по-другому понимает вину и прощение?
«Лучше забыть прошлое и строить будущее» — так объясняли испанский «пакт молчания» после смерти Франко. С 1975 по 2007 год страна делала вид, что диктатуры не было. Никаких судов над палачами, никаких поисков жертв, никаких публичных дискуссий о репрессиях.
Эксгумация и перезахоронение останков испанского диктатора Франсиско Франко в Мадриде. Фото: AP / TASS
Циники говорят: испанцы просто испугались. Не хотели рисковать хрупкой демократией ради призраков прошлого. Но может быть, в этом была мудрость? Может быть, иногда забвение — единственный способ избежать бесконечной мести?
Я думаю о современном Ираке, где каждая попытка разобраться с наследием Саддама Хусейна оборачивается новым витком насилия. Суннито-шиитский конфликт питается памятью о взаимных обидах, которым сотни лет. Не лучше ли было бы забыть?
Но испанский опыт показывает: забыть до конца не получается.
Молчание длилось тридцать лет, а потом прорвалось требованиями правды. Внуки жертв начали искать останки дедов. Появились ассоциации исторической памяти. Социалисты включили тему в свою предвыборную программу.
Получается, забвение — это не решение проблемы, а ее отсрочка? Или есть случаи, когда обществу удавалось забыть навсегда?
Франция и религиозные войны XVI‒XVII веков — возможный пример успешного забвения. То, что когда-то раскалывало страну на католиков и гугенотов, сегодня интересует только историков. Но прошло четыреста лет! И потребовались революция, Наполеоновские войны, две мировых войны, чтобы стереть память о религиозном расколе.
Может быть, успешное забвение возможно только тогда, когда травма погребена под грузом новых, более значительных событий?
Россия сегодня демонстрирует сложную комбинацию героизации одних аспектов советского прошлого и замалчивания других. Великая Отечественная война — священная тема, критика которой граничит с богохульством. Индустриализация — модернизационный прорыв, который превратил аграрную страну в сверхдержаву.
А репрессии? О них говорят неохотно. Да, были ошибки. Да, пострадали невинные люди. Но это цена мобилизации перед лицом внешней угрозы. И потом — победили же!
Понимаю логику этого подхода. Если ты переживаешь кризис идентичности, трудно заниматься самобичеванием. Если твоя страна теряет статус сверхдержавы, хочется напомнить о былом величии. Если вокруг тебя хаос постсоветского пространства, привлекательна идея сильного государства, способного навести порядок любой ценой.
Но меня тревожат последствия героизации.
Когда история становится религией, исчезает пространство для критического мышления. Когда цель оправдывает средства в прошлом, это легитимирует произвол в настоящем. Когда мы помним только славные страницы, мы не извлекаем уроков из ошибок.
И еще: героизация работает только внутри страны. На международной арене она вызывает отторжение. Российская версия истории Второй мировой войны конфликтует с польской, прибалтийской, украинской. Это не способствует добрососедским отношениям.
Но есть ли альтернатива? Можно ли одновременно гордиться достижениями и честно говорить о преступлениях? Или это психологически невозможная комбинация?
Южная Африка после апартеида попыталась найти третий путь — не месть, не забвение, а диалог. Комиссия правды и примирения под руководством архиепископа Десмонда Туту. Публичное покаяние палачей в обмен на амнистию. Символическое прощение жертв.
Десмонт Туту. Фото: ASSOCIATED PRESS
Выглядело как чудо. Страна, которая должна была погрузиться в расовую войну, нашла мирный выход из кризиса. Но прошло тридцать лет, и южноафриканское «чудо» уже не кажется таким впечатляющим. Формального апартеида нет, но неравенство сохранилось. Белые и черные по-прежнему живут в разных мирах. Насилие никуда не делось, только изменило формы.
Может быть, проблема в том, что южноафриканцы сосредоточились на политическом примирении, но не решили экономические проблемы? Или в том, что христианская риторика прощения не работает в светском контексте?
Северная Ирландия — другой пример попытки диалога. Белфастские соглашения 1998 года положили конец тридцатилетнему конфликту между католиками и протестантами. Бывшие террористы стали респектабельными политиками. Мир держится уже четверть века.
Но и здесь не все так просто. Диалог стал возможен только после того, как все стороны устали от войны. Плюс массированное международное давление. Плюс щедрое финансирование мирного процесса из Лондона, Дублина, Брюсселя.
Получается, диалог работает только при очень специфических условиях? Или его можно организовать везде, где есть политическая воля?
Турция больше века отрицает геноцид армян. Япония уклоняется от ответственности за преступления в Азии. Китай запрещает обсуждение событий на площади Тяньаньмэнь.
Легко осуждать эти страны за нежелание признать очевидное. Но попробуем понять их логику.
Факельное шествие в память о Геноциде армян. Ереван, 2024 год. Фото: Оксана Мисирова / «Новая газета»
Турецкие власти считают: признание геноцида подорвет легитимность современного государства, основанного на отрицании османского прошлого. Японские политики боятся, что покаяние спровоцирует бесконечные требования компенсаций. Китайская партия понимает: критическое осмысление Тяньаньмэнь поставит под вопрос ее монополию на власть.
В каждом случае молчание — не иррациональное упрямство, а рациональный расчет. Правящие элиты видят в признании правды экзистенциальную угрозу и предпочитают платить репутационную цену за отрицание.
Но вечно ли может длиться такое молчание? Турция медленно движется к европейским стандартам, и рано или поздно ей придется пересматривать отношение к армянскому вопросу. Япония сталкивается с ростом напряженности в отношениях с соседями из-за исторических проблем. Китай не может изолировать молодежь от глобального информационного пространства навечно.
Получается, молчание — это тоже временная стратегия, как и забвение?
Чем больше я анализирую разные случаи, тем больше склоняюсь к мысли: выбор сценария определяется не столько сознательными решениями, сколько объективными обстоятельствами.
Политический режим имеет значение. Демократии создают больше возможностей для публичного обсуждения прошлого. Авторитарные системы могут подавлять неудобные темы. Но и здесь не все так просто. Демократическая Турция молчит об армянах. Авторитарная Руанда активно работает с памятью о геноциде.
Международный контекст тоже важен. Германия каялась под давлением союзников. Южная Африка искала диалог при поддержке мирового сообщества. Но бывает и обратное — внешнее давление может провоцировать защитную реакцию и героизацию.
Время — еще один фактор. Свежие травмы обычно замалчиваются или героизируются. Критическое осмысление приходит позже, когда прямые участники событий уходят из жизни. Но и здесь есть исключения — некоторые общества начинают работать с прошлым сразу после травмы.
Может быть, дело в характере самой травмы? Геноцид требует покаяния. Война может героизироваться. Социальные репрессии — забываться. Но опять же — слишком много исключений.
Или решающую роль играет культурный код? Протестантские общества склонны к покаянию. Католические — к диалогу и прощению. Конфуцианские — к забвению ради гармонии. Но и это объяснение хромает.
Акция против геноцида в Гватемале. Фото: AP / TASS
Скорее всего, выбор сценария — результат сложного взаимодействия множества факторов. Политических, международных, культурных, экономических, даже случайных. Плюс роль конкретных лидеров, которые в критический момент принимают ключевые решения.
Есть ли правильный выбор?
И последний вопрос, который меня мучает: существует ли оптимальный сценарий политики памяти? Или каждый путь имеет свои преимущества и недостатки?
Интуитивно хочется сказать: покаяние лучше забвения, диалог лучше молчания, правда лучше мифов. Но чем больше я изучаю конкретные случаи, тем больше сомневаюсь в универсальных рецептах.
Немецкое покаяние впечатляет, но привело ли оно к лучшему обществу? Или просто заменило один тип коллективной невротизации другим? Испанское забвение позволило мирно перейти к демократии, но законсервировало травмы на поколения. Что лучше?
Южноафриканский диалог предотвратил гражданскую войну, но не решил проблему неравенства. Российская героизация укрепляет национальную идентичность, но затрудняет отношения с соседями. Турецкое молчание сохраняет стабильность режима, но создает напряженность с диаспорой.
Возможно, правильного выбора не существует. Есть только выбор между разными типами проблем. Каждый сценарий решает одни вопросы и создает другие. Каждый имеет свою цену и свои ограничения.
Но значит ли это, что выбор не имеет значения? Или наоборот — что он имеет решающее значение, поскольку определяет, в каком обществе мы будем жить?
{{subtitle}}
{{/subtitle}}