Сюжеты · Общество

«Племянника мы потом нашли. В яме у консервного завода. Туда трупы свозили»

11 декабря 1994 года началась первая чеченская война, которая изменила ход российской истории. Публикуем воспоминания очевидцев. Материал подготовлен совместно с «Проектом памяти»

Чеченские беженцы, живущие в школьном спортзале. Фото: Владимир Шнеерсон / Фотохроника ТАСС

11 декабря 1994 года, ровно 30 лет назад, началась первая чеченская война, которая в значительной степени изменила ход российской истории. В этот день важно вспомнить не только о трагических событиях этого периода, но и о тех, чьи голоса и судьбы обычно остаются в тени. Когда мы говорим о войне, чаще всего вспоминаем о мужчинах — солдатах, командирах, бойцах. Влияние войны на женщин, их роль в военное время заслуживают не меньшего внимания, но о них говорят гораздо реже. Именно поэтому «Проект памяти» решил поговорить с женщинами, которые долгие годы занимались миротворческими и правозащитными инициативами в Чечне. Каждая из них пришла в эту сферу с собственной историей — глубоко личной, порой болезненной. Мы поговорили с ними о войне, о том, как она влияла на женщин и как менялась их жизнь в условиях войны и после нее.

Човка Шаипова, жительница Грозного, журналист, преподаватель вуза:

— Так случилось, что я была свидетелем ввода войск (11 декабря 1994 года) в Надтеречном (село в Надтеречном районе Чеченской республики). Мы накануне поехали с подругой к ее матери. Когда на следующий день собрались ехать обратно в Грозный, заметили какой-то ажиотаж. Мы вышли на улицу, увидели людей — они были очень встревожены, обстановка в целом была очень напряженная. Было ощущение, что что-то произошло. Выйдя к дороге, мы увидели, что едет какая-то бесконечная колонна военных машин, БМП, военной техники. Сегодня мне сложно даже передать это ощущение. Это что-то большее, чем страх… Ты видишь, как у тебя на глазах какое-то чудовище вползает в твою республику, и ты не знаешь, что будет дальше. Говорить о войне — это одно, а когда ты реально видишь, что вот она, материализовалась в этой страшной военной колонне, — это другое.

Нам нужно было возвращаться в Грозный. Нас пытались отговорить, убеждая, что это небезопасно. Кого-то убили, кто-то ранен. Но мне нужно было вернуться в Грозный, потому что у меня там родители, все мои близкие. И моя приятельница тоже решила ехать со мной. Нас повез пожилой мужчина на старом «жигуленке». Мы двигались вдоль этой огромной колонны. Я прямо кожей чувствовала эту опасность. Мы видели, как военные выглядывают из своих машин, смотрят на нас с удивлением, но ничего не говорят и не делают. Где-то за Надтеречным мы обогнали колонну. По дороге нам не встретилось ни одной машины, ни одного человека. Весь путь мы ехали молча.

Первых людей мы увидели, уже когда доехали до села Первомайское в пригороде Грозного. По тому, как люди ходили, по выражению их лиц, по пластике было понятно, что у всех есть ощущение, что надвигается что-то страшное. Мы доехали до центра города и увидели прямо перед президентским дворцом на площади Свободы зикр (суфийская мистическая практика)

Столько людей на зикре я не видела ни до, ни после. Было ощущение, что это такой последний отчаянный круг, и дальше они пойдут навстречу этой страшной опасности.

После начала войны в моей жизни изменилось абсолютно все. Весь декабрь были непрерывные бомбежки, обстрелы. Подвал нашей пятиэтажки не приспособлен для того, чтобы там скрываться от бомб. Дома строили в 70-х, тогда никто не предполагал, что надо делать нечто похожее на бомбоубежище. В соседнем доме был подвал, более приспособленный и большой, туда сбегались люди, когда начинали бомбить. Мы с родителями и сестрой жили на пятом этаже и очень редко туда спускались. Первое время мы, конечно, напрягались, пугались, когда слышали обстрелы, а потом привыкли даже к этому. Через какое-то время мои близкие перебрались в наше родовое село, где было более безопасно.

Жители города в бомбоубежище. Грозный, январь 1995 года. Фото: Владимир Шнеерсон / Фотохроника ТАСС

Я осталась в Грозном, потому что у меня там были свои семейные обстоятельства. И самое интересное, что пока было электричество и работал городской телефон, я созванивалась со всеми, с кем могла. Не было ощущения, что жизнь закончилась. Я поняла, что и на войне жизнь тоже есть. В самом начале войны у меня было ощущение, что это не может быть реальностью. Ощущение, что да, это настоящая война, пришло позже. Пока я не выходила в город, я не видела всех этих разрушений. Я жила в таком микромире, где вроде как еще все целое. Весь масштаб и панораму я увидела только в конце января.

Моя роль, как и многих других чеченских женщин, после начала войны очень сильно изменилась. У меня были маленькие дети, были племянники, оставшиеся после смерти моего единственного брата в 95-м году. 

Я все время переживала и пыталась всем помочь. Думать о том, что я женщина, пугаться у меня просто не было времени. Я все время была занята, потому что кому-то надо было еду, кому-то надо было воды натаскать, кого-то переправить в безопасное место.

В нашем районе оставались очень пожилые русские женщины, иногда с внуками, у них не было мужчин. Мы с мужем отправили детей в Ингушетию, сами остались помогать этим людям, потому что понимали: если мы им не поможем, то больше никто не сможет это сделать, там больше никого не осталось. Кого мог, муж вывозил, кому было куда. Сами мы уехали из Грозного только в конце февраля 95-го.

Мы так долго оставались в городе, потому что сначала не верили, что война — это надолго. Потом уже сложно было выбираться: везде стреляли, везде бомбежки, очень много было убитых. Мы выбирались из города ночью в жуткой темноте, причем ехали за машиной, которая вывозила трупы. Только когда мы подъехали ближе к Урус-Мартану, увидели электричество где-то, людей, небольшой вечерний базарчик. Это показалось нам странным, потому что мы почти два месяца жили вообще без света, без газа, а тут было ощущение, что люди еще живут нормальной жизнью.

Роль женщины в обществе поменялась не с начала войны, а еще перед ней. Собственно, трудности-то начались еще за два-три года до войны. Выживание семьи полностью легло на плечи женщин. Я помню, что многие мои знакомые были вынуждены оставить работу — преподавательскую, учительскую — и просто выйти торговать на наш рынок, потому что у них были дети, семьи, а доходов нет, зарплату не платят. Многие ушли из профессии. Я держалась до последнего. До декабря 94-го, пока город уже не начали бомбить, до последнего ходила на занятия, без денег. Не смогла оставить учеников, студентов. Преподаватели уходили из школ, университетов, некому было работать.

С началом войны, помимо того, что женщина тянула семью материально, она стала еще и защищать ее от всего этого ужаса. Уже в первую войну стали пропадать молодые мужчины, отцы, мужья. Именно женщины выходили искать их, потому что мужчина, который вышел искать брата, отца, мог пропасть следом за ним. Собственно, у нас тогда и появились организации по поиску пропавших, как «Матери Чечни», например, из-за этой необходимости просто защитить сыновей, мужей, братьев. После того как началась война, где-то через месяц-два, у моего мужа тоже пропал без вести племянник. Мы его потом, через несколько недель, нашли в яме у консервного завода. Туда тогда свозили убитых и умерших жителей Грозного.

После войны я много работала по теме похищений, исчезновений и видела, как все это происходило. Женщины объединялись как сестры по несчастью, создавали организации. Сначала они просто вместе искали родных, а потом как-то организовывались, потому что надо было и с властями говорить, подавать заявления. Потом у них налаживалась связь с теми организациями, которые извне сюда уже приходили. Красный Крест, «Человек в беде».

Жизнь в условиях войны сама диктовала, как и кому нужно это делать. Я знаю очень много историй, когда женщины просто вырывали из рук федералов наших ребят, которых задерживали на блокпостах. Столько этих военных дорог изъездила, и практически каждый раз видела, как просто выцарапывали наших ребят из маршрутки или из автобуса. И в этот момент ты понимаешь: если ты сейчас не поможешь, то они бесследно исчезнут. Мы отказывались ехать дальше, все женщины выходили из маршрутки, пока последнего из этих пацанов, которых они забрали, не отпустят. Ты знаешь, что они же и под ноги стреляют, и поверх голов. Но ты не можешь этого мальчика оставить у них в руках. Потому что он тоже чей-то ребенок. Даже если ты видишь, что этот мальчик не один, с ним мать или сестра, ты понимаешь, что одна она ничего не сможет сделать. И вот женщины говорят с военными, кричат, требуют — только так был какой-то шанс спасти задержанного парня.

Межвоенный период тоже был непростой. Все его тяжести несли на своих плечах наши женщины. После первой войны осталось очень много вдов, совсем молодых. Я уже в марте 95-го вернулась в Грозный. Многие мои коллеги из университета вернулись. Мы сами расчищали корпуса от завалов, осколков, мусора, готовились к началу учебного года.

Вторая война была страшнее, чем первая. В первую войну были контактные бои, обстрелы, бомбежки. Российская сторона хорошо учла этот опыт. И во вторую войну стало больше похищений. Людей стали убивать, люди стали пропадать.

Мне кажется, Россия в целом в моральном плане не готова была к реальной войне в 94-м. Тогда было не так много поддержки этой войны. Были и с российской стороны организации, инициированные матерями, которые искали своих сыновей, оказавшихся на этой войне. Их ведь часто отправляли сюда, не говоря, куда их отправляют. Я сама была свидетелем того, как эти совсем молодые мальчишки (для меня они тогда были детьми, ровесники моих первокурсников), находясь уже на Старопромысловском шоссе в Грозном, спросили у местных «А далеко до Грозного?» И когда им сказали, что они уже в Грозном, они мало того что были удивлены — они были очень напуганы.

Опыт первой войны очень пригодился во вторую. В первую войну ты не знал, как себя вести, когда вокруг стреляют и бомбят, не понимал, что нужно делать, как уберечься, как защитить тех, кто рядом с тобой. 

Самое первое, что я сделала, когда началась вторая, — сразу вывезла детей. Я уже после первой войны поняла, что психика детей очень сильно травмируется, их надо вывозить в первую очередь.

Бытовые сложности для меня до сих пор не страшны. Со всем можно справиться. После этого опыта у меня сохранились некоторые привычки. Я до сих пор запасаюсь водой, самыми необходимыми продуктами долгосрочными. Этот опыт никуда не делся. Я помню, наши бабушки, пережив депортацию и страшный голод, гибель многих своих близких от голода, в первую очередь, вернувшись на родину, всегда старались сделать запасы муки, кукурузы, сушеного мяса и другого продовольствия. Они знали, что может случиться беда, и этот опыт их заставлял быть всегда готовыми к ней. Я тоже приобрела свой «опыт беды», войны. И сегодня этот мир такой хрупкий, что никто не застрахован.

Раздача хлеба жителям Грозного, январь 1995 года. Фото: Геннадий Хамельянин / ИТАР-ТАСС

Инна Айрапетян, психолог:

— Я хорошо помню начало войны. В тот день я была дома. Вообще, уже какое-то время девушки в Чечне, как и я, почти не выходили на улицу. Мы сидели дома — будто что-то в воздухе висело. С конца ноября я перестала ходить в университет. Но это было не потому, что все знали: скоро начнется война. Просто атмосфера вокруг становилась все напряженнее. Сейчас точно не вспомню, но что-то происходило. Например, кто-то говорил, что разоружают какие-то склады с оружием. Эти новости приносили соседи, мужчины обсуждали их на кухне, а мы, женщины, слушали краем уха.

Но все изменилось 11 декабря. Я хорошо помню тот день. Первое, что мы узнали, — соседи рассказывали, что видели танки на въезде в Грозный. Потом пришла весть, что их разбомбили. Это казалось какой-то фантастикой. Танки? Их разбомбили? Кто? Тогда я совсем не разбиралась в политике. Мне было 20 лет, я была студенткой третьего курса биолого-химического факультета. В голове были только учеба и «Студенческая весна». Мы с девчонками были увлечены подготовкой: мечтали победить экономический факультет. Две «весны» подряд проигрывали, но в этот раз надеялись взять реванш. И тут — война.

Я не могла понять: зачем эти танки зашли? Кого они собирались бомбить? В тот день я впервые начала слушать, что говорят мужчины.

Раньше их разговоры казались скучными. Но тогда на кухне собрались брат и его друзья, обсуждая происходящее, и я невольно стала внимать. Я вдруг поняла, что эти разговоры были и раньше, но я просто их не замечала. У них уже давно была какая-то повестка, темы, связанные с войной. Родные, наверное, ограждали меня от всего этого. Или я сама не хотела замечать. Но в тот день реальность начала пробиваться в мою жизнь. И все изменилось.

Я вспоминаю, как мы утепляли и укрепляли наш подвал. Тогда чеченские семьи начали уезжать в села и нас звали с собой. Но отец решил остаться. Мы не уехали, а начали обустраивать подвал, который стал нашим спасением. Соседи потянулись к нам. Первыми пришли русские, затем армянка тетя Галя, потом еврейская семья с нашей улицы. Все нашли место в этом маленьком подвале, который тогда казался мне огромным. Отец сделал нары, все утеплил, организовал все. Но он всегда настаивал: «Вы спускайтесь, а мы с вашим братом останемся наверху. Если завалит, кто вас будет вытаскивать?»

И вот я вспоминаю, как все ринулись в подвал, когда начались бомбардировки. Это был хаос. Но самое тяжелое для меня — видеть страх стариков. Их дрожащие губы, полные ужаса глаза.

Беженцы покидают станицу Первомайская в 15 км северо-западнее Грозного, 17 декабря 1994 года. Фото: Александр Неменов / Фотохроника ТАСС

Была у нас соседка, тетя Тамара из Шаами-Юрта. Она пережила депортацию, после возвращения вырастила детей одна, без мужа. Я не забуду ее и того, как у нее тряслись губы. Или тетю Галю — старенькую, испуганную. В подвале собралась вся наша большая семья: дядя, его жена, двоюродные братья с женами и детьми. И вместе с ними — чужие люди, ставшие близкими.

Но подвал не всегда спасал. Когда начинался обстрел из «градов», отец, услышав, что где-то поблизости стреляют, велел всем срочно уходить. Мы выбегали и бежали в соседские подвалы, более укрепленные, пока вокруг грохотало. Помню это ощущение: как будто все рушится прямо за нами. Или перед нами. Со всех сторон.

Обстрелы становились все более жестокими. В какой-то момент отец сказал: «Хватит метаться. Будь что будет, будем сидеть в своем подвале». Но 3 января обстрелы стали невыносимыми. Это был день, когда все рушилось, гремело. На следующий день, 4 января, брату должно было исполниться 25 лет. Но какой день рождения, когда над головой война?! В тот день появилась машина. Быстро, без лишних слов, в нее посадили женщин и детей. Меня тоже туда затолкали. Мама решила: я должна уехать. Мы ехали в Ессентуки, к маминой сестре. 

Дорога была пустынной, но это не облегчало страха. Обстрелянные машины вдоль дороги, кровь, следы осколков… Это была дорога войны. Мы проскочили. Нам повезло.

Позже я узнала, как отец и брат отреагировали на мою эвакуацию. Отец возмущался, брат кричал на маму: «Ты что, не знаешь, что там происходит? Как ты ее отпустила?!" Но было поздно. Я уехала, а они остались.

1 февраля они погибли. Отец и брат. Вместе, в один день. Когда я услышала это, у меня внутри будто оборвалась струна. Это было так внезапно…

Я вернулась в Грозный 15 марта. Город, дом, жизнь — все было другим. Дом разрушен. Мама в состоянии, которое можно было назвать предельно близким к психическому расстройству. Я, несмотря на свои 20 лет, взяла на себя роль матери.

Грозный, март 1995 года. Фото: Эдди Опп / Коммерсантъ

Мой старший брат, оставшийся в живых, тоже изменился. У него была семья в России, дочь. Но он остался с нами, бросив все. Он восстанавливал дом, заботился о маме и обо мне. Однако в душе я чувствовала, что он для меня не просто брат — он был кем-то, кого нужно спасать. Слишком много утрат мы пережили, чтобы позволить себе еще одну.

Война сделала меня другой. Во мне включилось чувство справедливости. Я не могла терпеть несправедливость ни в каком ее проявлении. Это не было осознанной правозащитной деятельностью, но я понимала: защищать слабых — моя обязанность.

Когда я вернулась домой после всего, что пережила, мне было тяжело осознавать, сколько боли и разрушений принесла война. В университете, который я начала посещать в марте, многие студентки ходили в черных платках: у кого-то погибли братья, у кого-то — родители. Мы очень много рефлексировали, много говорили о прошлом, вспоминали депортацию 1944 года, как она уничтожила целые семьи.

Тогда женщины в Чечне начали играть важнейшую роль. 

Они стали и матерями, и добытчицами, и защитницами. Мужчин зачастую прятали, а женщины выходили «на передовую»: работали на рынках, открывали небольшие бизнесы, заботились о семьях.

Образование для девушек тоже приобрело совершенно иное значение. После первой войны сельские девочки стали активнее поступать в университеты. Это был переломный момент, настоящий скачок. Я помню, как сама под впечатлением событий решила стать журналисткой. Хотела фиксировать правду, рассказывать о том, что происходило.

Помню конференцию, посвященную событиям в Самашках. Там я впервые встретила Валентину Череватенко из Союза женщин Дона, которая приехала с женщинами, матерями российских солдат, пропавших без вести. Члены этой организации пытались найти точки соприкосновения с матерями Чечни. Это было практически невозможно. Все были сломлены, переполнены болью и ненавистью. Я сама смотрела на них с гневом. Как можно говорить о мире, когда потеряны самые близкие?

Война меняет людей. Кто-то выходит из нее озлобленным, кто-то становится другим — не обязательно злым, но совсем другим. Когда меня спрашивают, простила ли я убийство моих брата и отца, я не знаю, что ответить. Помню, как мама описывала этого 18-летнего мальчика, который из страха в темноте выстрелил в моих родных, простых мирных людей, а потом, увидев, что натворил, падал на колени перед моей мамой, умоляя о прощении. Я не знаю, как он с этим живет. Думаю, что очень несладко.

Чечня, декабрь 1994 года. Фото: Геннадий Хамельянин / ИТАР-ТАСС

Я поняла, что нужно что-то менять. Я начала работать над проектами для детей и педагогов, чтобы помочь им справляться с травмами, чтобы хотя бы новое поколение могло строить свою жизнь без войны.

Но вторая война все изменила. Если после первой у нас было ощущение победы, вдохновение, желание строить, то вторая разрушила все. Мы стали беженцами, жизнь в лагерях растянулась на годы. Все изменилось, когда организации вроде ВОЗ или Красного Креста принесли в лагеря другую реальность, но это уже была жизнь в выживании, а не в созидании.

Меня во многом вдохновляла моя мама. Она и другие женщины, которые потеряли детей, мужей, близких, но не сломались. Я помню женщину из нашего поселка Войково, которая пришла к нам, к моей маме, обняла ее и сказала: «Я знала твоего сына, хороший был мальчик. И про твоего мужа только хорошее слышала». А потом добавила: «Знаешь, всех моих четырех сыновей больше нет». И это без слез, с какой-то невероятной стойкостью.

Я помню и девушек, студенток, которые вытаскивали лабораторное оборудование из полуразрушенного университета, и женщин, которые ежедневно искали тела своих близких среди погибших. Моя подруга, например, много раз ездила на посты, куда свозили тела, пока не нашла своего брата.

А еще был эпизод, который я никогда не забуду. Моя мама обнаружила тела брата и отца рано утром после массированного обстрела. Она одна вышла из подвала и нашла их. Нужно было забрать их тела. Тело брата ей помог перенести наш родственник, а второй раз он уже отказался — страх оказался сильнее. Вместо него согласилась соседка, Людмила Михайловна, учительница русского языка. Она оставила дома больного мужа, свою внучку — и пошла с моей мамой, понимая, что может не вернуться. Такие поступки невозможно забыть.

Зорган Бачаева

Материал подготовлен совместно с «Проектом памяти».