Сюжеты · Общество

Со слезами на глазах

Люди перестают понимать, что культ Победы и культ войны — разные вещи

Александр Рубцов , специально для «Новой»
Фото: Влад Докшин / «Новая»
Когда-нибудь наш идейный стиль назовут «героическим ретросоветизмом». Но празднование славных дат — ​это не про то, что было, а про то, кто мы есть и что с нами будет. Трансляции 9 мая — ​экран, в котором полезно видеть и собственное отражение. В «дыму Победы» сейчас спутаны обрывки знания о прошлом, дефицит предметов общей гордости, перехват памяти и эксплуатация чужого подвига. Но угар полуофициального милитаризма уже зависает на фоне возврата низовой исторической памяти в мирное русло. В переживании победы вновь доминирует прекращение войны. Новые детали и нюансы теснят директивные установки.

Два акта, четыре обращения

Вклад народов и армий в победу над нацизмом — ​отдельная тема, но в микроистории капитуляции были свои развилки. Преемник Гитлера гросс-адмирал Карл Дёниц не верил в капитуляцию только на Западном фронте, но тянул время. Переговорщик генерал-полковник Альфред Йодль (впоследствии благополучно повешенный) не допускал и мысли «сдаться большевикам». Однако Эйзенхауэр настоял на всесторонней капитуляции, включая Восточный фронт. «Железный Дуайт» пригрозил закрыть проходы для войск и толп беженцев («Я не потерплю никаких дальнейших проволочек»), и 7 мая 1945 года в 02:41 по среднеевропейскому времени в Реймсе состоялась «первая капитуляция».
Наш представитель генерал Иван Суслопаров не успел получить телеграмму Сталина с запретом подписывать этот документ, но догадался внести поправку о возможности нового акта. Сталин хотел более весомого представительства и процедуры на земле поверженного агрессора. В итоге на следующий день, 8 мая (9 мая по Москве), в берлинском предместье Карлсхорст был подписан окончательный акт.
Уже 7 мая в 14:27 руководящий министр имперского правительства граф фон Крозиг выступил с обращением к немецкой нации. Он говорил о вынужденности капитуляции, о суровых временах и предстоящих жертвах, о лояльности по отношению к договорам при всей тяжести их условий. Но в целом текст был почти духоподъемный, местами едва ли не антифашистский. «…Мы не смеем отчаиваться и предаваться тупой покорности судьбе. Мы должны найти путь, чтобы из этого мрака выйти на дорогу нашего будущего. Пусть тремя путеводными звездами <…> нам послужат единение, право и свобода…» И тогда «атмосфера ненависти, которая ныне окружает Германию во всем мире, уступит место примирению народов <…> и нам снова подаст сигнал свобода, без которой ни один народ не может жить прилично и достойно». «План Белля» в зародыше — ​если у кого-то еще свербит сочинять национальные идеи. Стилистически созвучен и приказ германским войскам о прекращении боевых действий, полный приподнятого достоинства, слов о «чести», «героизме» и упований на немецкие «дисциплину и повиновение». Саван в эполетах и аксельбантах.
Союзники со своими обращениями выступили чуть позже. Эйзенхауэр: «Неблагоразумно делать какие-либо заявления до тех пор, пока русские не будут полностью удовлетворены». Черчилль в победном обращении к нации: «Сегодня, возможно, мы больше будем думать о себе. А завтра мы должны отдать должное нашим русским товарищам, чья отвага на полях сражений стала одним из важнейших слагаемых нашей общей победы». Победа над общим врагом, пусть ненадолго, но стала победой над войной идеологий и интересов. К высотам глобальной политики относятся эти моменты, а не пошлости конструирования врага.
Обращение Сталина к народу от 9 мая 1945 года начиналось строго: «Товарищи! Соотечественники и соотечественницы!» Менее пафосно, чем знаменитое «Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!».
Когда народ сделал свое дело, дистанция быстро восстанавливается.
На фоне идейного воспарения немцев в нашем тексте много констатаций. Еще видна союзническая лояльность: упоминается «предварительный протокол капитуляции» в Реймсе, среди принимавших капитуляцию командование союзников стоит на первом месте. Но риторика еще добивает гидру нацизма: «Зная волчью повадку немецких заправил, считающих договора и соглашения пустой бумажкой, мы не имеем основания верить им на слово. Однако сегодня с утра немецкие войска <…> стали в массовом порядке складывать оружие и сдаваться в плен нашим войскам. Это уже не пустая бумажка. Это действительная капитуляция Вооруженных сил Германии».
В тексте есть сильное историческое расширение: «победа над немецкими захватчиками и немецкой тиранией» увенчала «вековую борьбу славянских народов за свое существование и свою независимость». И либеральный аккорд: «Отныне над Европой будет развеваться великое знамя свободы народов и мира между народами». В тоталитарной идеологии СССР слова «свобода» и «мир» были еще в чести — ​не как сейчас.

Два праздника

Тихая ресталинизация питала народ-победитель иллюзией, будто День Победы после войны праздновали всегда. Затем «выяснилось», что Сталин и Хрущев 9 мая якобы вообще забыли, а настоящий праздник нам подарил Брежнев в 1965 году к 20-летию Победы.
Обе версии грешат. Указом Президиума ВС СССР от 8 мая 1945 года 9 мая как «день всенародного торжества — ​ПРАЗДНИК ПОБЕДЫ» был объявлен нерабочим днем. Приказ Верховного от 9 мая войскам Красной армии и ВМФ предусматривал знаменитый салют: 30 залпов из 1000 орудий. Первый Парад Победы (24 июня 1945 года) готовили полтора месяца на 40 000 участников. Фронтовики учились чеканить ритм с частотой 120 шагов в минуту. Вспомогательные полоски на земле задавали длину шага, а натянутые веревки — ​высоту. Покрытые специальным «зеркальным» лаком сапоги для акустики были подбиты металлическими пластинами. Несмотря на ливень, парад прошел без сбоев, хотя и без авиации и колонн трудящихся. Зато перед «коробочкой» кинологов с собаками пронесли на руках в шинели Сталина дворнягу Джульбарса — ​сапера с необыкновенным чутьем, обнаружившего 468 мин и более 150 неразорвавшихся снарядов.
Но уже в «Известиях» от 23 декабря 1947 года ряд важных сообщений прошел в такой последовательности: о награждении орденом Трудового Красного Знамени Ореховского хлопчатобумажного комбината; о награждении Кряжимской А. П. орденом Ленина в связи с 65-летием педагогической деятельности… О постановлении Президиума ВС считать 9 мая рабочим днем, а 1 января — ​нерабочим.
Чуть ранее, 7 мая 1947 года, Президиум ВС уже постановил: «Считать день 3 сентября — ​праздник победы над Японией — ​рабочим днем». Кто сейчас помнит, что в 1945 году днем всенародных торжеств была объявлена еще и эта победа. До сих пор День Победы над Японией (Victory over Japan Day, VJ Day), или День Победы в Тихом океане (Victory in the Pacific Day, VP Day), отмечается в Великобритании 14 августа (дата первого анонса о капитуляции Японии) и 2 сентября в США (дата подписания финального акта и конца Второй мировой войны). Прямая аналогия с VE Day (День Победы в Европе). В Японии 15 августа — ​это День памяти окончания войны (официально: День траура по погибшим и мольбы за мир). У нас этой даты нет даже в списке дней воинской славы России, а 3 сентября отмечается как День солидарности в борьбе с терроризмом. Странная судьба: сначала чуть ли не приравняли к победе в ВОВ — ​а потом вовсе стерли из памяти.

Пять мотиваций

Во всем этом много скрытой политики и психоистории. Хрущев отказывался вернуть День Победы, считая его слишком завязанным на Сталина. Но сам Сталин не вполне воспринимал Победу своим личным торжеством. Это сейчас можно услышать, что он искупил кровавые репрессии уже тем, что «победил в войне», — ​за такое в 1945-м порвали бы на куски. Сейчас подтянутое начальство в состоянии выехать на Красную площадь на белом и вороном байках, но тогда Верховный свалился с лошади в манеже, готовясь лично принять парад верхом. Речь на параде не просто зачитал Жуков: на трибуне Мавзолея Сталин стоял несколько сбоку, уступив середину фронтовым генералам. Были вещи, через которые даже ему было трудно преступить.
Вряд ли он решился бы возглавить колонну, если бы тогда был «Бессмертный полк».
У фронтовиков, прошедших войну и видевших Европу, пусть в руинах, были большие ожидания (к вопросу о сталинской «боязни Жукова»). Война освободила освободителей, но вернувшиеся постепенно понимали, что концлагерь на месте и у них крадут Победу. В той атмосфере лишний раз воспевать подвиг этих людей не всем хотелось.
То же со «вторым Днем Победы». При нынешней дипломатии нам точно не до военного триумфа над Японией, а разбираться в той капитуляции просто опасно. При многократном перевесе дальневосточных фронтов над Квантунской армией было глупо рассчитывать на капитуляцию страны камикадзе и харакири в стиле сэппуку. Военная стратегия «Кэцуго» капитуляции вообще не предусматривала. СССР объявил войну Японии после многолетнего моратория о ненападении 8 августа 1945 года, через два дня после бомбардировки Хиросимы и накануне удара по Нагасаки. А дальше встают вопросы о действительной роли атомных бомбардировок в мгновенной капитуляции Японии, о предотвращенных «ожидаемых потерях» и пр. Мы к этому точно не готовы. Для нас все это до сих пор не более чем месседж Трумэна Сталину.

Один праздник — ​один вакуум

Чтобы понять суть торжества в его нынешней ипостаси, мало разбирательства в нем самом. Важно, как та или иная дата выглядит в общей «колодке» праздников. В СССР День Победы всегда был во второй шеренге, чуть позади 1 мая и 7 ноября с их мощными демонстрациями и парадами. Символика Великой Победы держалась несколько в тени главных идеологических символов Социализма и Революции. Наша ВОСР была главной победой человечества во всемирной истории и во всей будущей перспективе. Социализм был смыслом этой всемирно-исторической победы, но и ее основанием — ​со всеми своими реальными и мнимыми преимуществами. Победа в ВОВ была в этом плане вторичной и далеко не единственной. Социализм побеждал ежедневно и во всех средах — ​в космосе, науке и технике, в вооружениях, в социальной политике, в морали и балете. У истоков всего этого эпохального величия стоял Великий Октябрь, открывший обалдевшему человечеству путь к коммунизму.
Нынешнее гордое одиночество Дня Победы в отсутствие других хоть сколько-нибудь соразмерных праздников говорит только о его удельном весе в государственной символике и об идеологической пустоте вокруг. Потребность идеологии в героике и возвышенном символизме нарастает, но ничего другого нет. Отсюда столько официальной радости и пестрого декора — ​не в пример маю 1945-го. В проникновенном «со слезами на глазах» почти не осталось слез горя, но и слезы радости отдают наведенной сентиментальностью. Чем дальше от той, настоящей Победы, тем меньше настоящего чувства, но больше пафоса, декорации, пышных торжеств, инсталляций и флешмобов.
Во всех этих постановках с трудом верится, что их актеры, да и зрители хотя бы в первом приближении понимают, как та война «гнула и косила». «Пришел конец и ей самой» — ​от этого почти ничего не осталось. «Бери шинель» — ​и снова на войну, пусть игрушечную. Печальная, страшная эволюция от «Лишь бы не было…» до «Можем повторить!». Девочки с белыми бантами и с калашниковыми наперевес, младенцы в гимнастерках и пилотках. На очереди новорожденные с фронтовыми медалями и георгиевскими ленточками вместо розовых и голубых. Люди перестают понимать, что культ Победы и культ войны — ​разные вещи! Квинтэссенция этого духа страшна: «Нам нужна одна война, и мы за ценой не постоим!»
В нашей культуре особой разоблачительной силой обладает кинематограф. Сейчас из картин о войне выпаривается жизнь, а с ней и сам человек — ​настоящие живые люди, а не опаленные манекены. Во всех этих танковых блокбастерах зритель болеет за героев, почти как за баскетболистов «Движения вверх». Связанное с этим вставание с колен больше похоже на подпрыгивание.
Война становится зрелищем, с трудом отличимым от спорта.
В технично формируемом постмодернистском сознании картины войны уподобляются безобидным реконструкциям и компьютерным «стрелялкам». Вопреки недавним откровениям хэппенинг с «Пламенеющей готикой» не имеет отношения к горению Нотр-Дама, но реконструкции штурмов и сражений реально строят сознание и могут многому реально способствовать. Не просто создается впечатление, что война безобидна, — ​в информационном постмодернизме и в логике постправды обывателю начинает казаться, что войн не бывает вообще.

Оптика постмодерна: войны нет

Жан Бодрийяр вошел в историю практической философии в том числе сборкой трех эссе, опубликованных во французской Liberation и в британской The Guardian и составивших основу книги «Войны в Заливе не было». Речь идет об информационных муляжах и симулякрах, ставящих вопрос о том, можно ли называть события 1991 года в Персидском заливе войной в собственном и строгом смысле этого слова. В отношении текущих событий у нас теперь формула та же, но смысл прямо противоположный. Мы, наоборот, ведем самые настоящие регулярные боевые действия, но войной их не называем. Нет стратегии и тактики, военного планирования и менеджмента, нет военнослужащих, техники, потерь. В этом плане и здесь «войны нет», хотя…
Это настраивает. Впервые в истории наблюдений за анимациями про наши ВКС поражает сама диспозиция: не летящие на нас вражеские боеголовки, сбиваемые ПВО, а поражаемые объекты на узнаваемой территории потенциального противника. Лучшая оборона — ​бить первым, если иначе никак. Будто планета — ​это очень большой двор с невменяемыми пацанами. Вектор незаметно сменился на противоположный. Напоминает любимый анекдот Юрия Никулина о том, как на полпути над океаном встретились две ракеты, советская и американская: наша угостила подругу «на дорожку», а потом по-свойски предложила: «Я тебя домой провожу».
Но есть и совершенно другая этика, в которой тоже «войны не было». В кинематографе это дух таких фильмов, как «Баллада о солдате», «Летят журавли», «Не забудь... станция Луговая». Фильмы про жизнь во время войны — ​совсем не то, что взращивать войну во время жизни. Сейчас невозможно даже близко представить себе захватывающий фильм о войне без лязга железа и без единого выстрела — ​о людях. Это невозможно в том числе потому, что люди в этой логике не более чем потенциально безымянный груз 200.
Крикливость новых наследников Победы происходит от невроза пустоты.
Когда вдруг обнаруживается, что в идеологии свято место пусто, его начинают заполнять последним, что осталось, и это последнее оставшееся раздувают до габаритов пустоты. Это нисколько не принижает и не умаляет памяти и морально-политического значения Победы, но это говорит о размерах вакуума, а главное, об отсутствии других хоть сколько-нибудь соразмерных тем в альтернативе войны и мира.
Главная проблема для власти в том, что сейчас это заполнение тоже перестает работать. Война всегда есть что-то внешнее для жизни, и в этом смысле она тяготеет к внешней политике, но не только потому, что воюют обычно с внешним врагом. Сейчас, как показывают исследования команды Михаила Дмитриева под эгидой КГИ, «локус контроля» меняется с внешнего на внутренний. Внутренние проблемы в актуальных интересах людей начинают доминировать над внешними, а следовательно, сколь угодно героические военные игры идеологии и пропаганды уже сейчас заметно меньше значат, чем убогая повседневность. Типично нарциссический перенос индивидуальных комплексов на грандиозность и всемогущественность политического целого начинает в сознании и бессознательном социума волшебным образом самоизлечиваться. Постепенно уходит зацикленность на себе, самолюбование на фоне прошлых и чужих побед, болезненная нетерпимость к критике, всплески нарциссической ярости.
Такое самоизлечение, в принципе, не только возможно, но и неизбежно — ​даже из общих соображений. Злокачественные патологии в социумах не бывают вечными. Как-то на записи «Тем временем» я сказал, что мечтаю, когда на Лубянку можно будет вернуть Дзержинского: это означало бы, что наследия ВЧК–ОГПУ–НКВД–МГБ–КГБ и пр. в нашей жизни больше нет, и удивительно точная железная вертикаль может стать необходимым фактом городского пространства, но не текущей политики. Точно так же можно мечтать, когда бывшие республики СССР и страны соцлагеря начнут сами восстанавливать памятники нашим воинам-освободителям и носить туда цветы. Это было бы лучшей памятью об СССР и лучшим посланием всем народам страны-победителя. Но это зависит от нас.