Сюжеты · Общество

Что и кому мы должны

Есть ли понятие «русского долга»? И как в душе человека сражаются «античное» и «азиатско-теократическое»

Роман Шамолин, антрополог, специально для «Новой»

Иллюстрация: Петр Саруханов / «Новая газета»

18+. НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И (ИЛИ) НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ ИНТЕРНЕТ-ИЗДАНИЕ «НОВАЯ ГАЗЕТА» ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА ИНТЕРНЕТ-ИЗДАНИЕ «НОВАЯ ГАЗЕТА»

Долг, понимаемый в качестве моральной категории, — это довольно сложное понятие. Как минимум бинарное.

С одной стороны — повинность, которую отдельный человек или целый социум выплачивают вне зависимости от собственного желания или обстоятельств. Долг как нечто принуждающее и, в этом контексте, — связанное прежде всего со страхом получить наказание.

С другой стороны, долг — это призыв, обращенный уже не к области страхов, но к области воодушевления. Привилегия участвовать в чем-то крайне значительном, вовлечение в некую смысловую полноценность существования. Нечто почетное и священное.

Здесь, в качестве призыва, долг очевидным образом тоже разделяется на две части. С одной стороны, призыв идет из внешних по отношению к человеку источников, авторитетных и общепризнанных, которые определяют значения и смыслы всякого отдельного, индивидуального существования. С другой — из источников внутренних и интимных, из субъектности самого отдельного человеческого существа.

Эти два варианта «долга-как-призыва» могут и совпадать, и быть в жесткой конфронтации. Часто бывает так, что в одном человеке оба варианта выражены довольно отчетливо, и тогда конфронтация принимает особенно сложный, а порой и абсурдный характер. Также часто можно наблюдать, как в одном человеке присутствуют и конкурируют два, а то и более авторитетных внешних источника долга, требующих диаметрально различных моделей поведения.

* * *

Но есть в понятии долга и нечто такое, что объединяет в одно целое как внешнее авторитетное влияние, так и внутреннюю предрасположенность большинства людей. Это связано со способностью и потребностью людей к подражанию. Древний, если не древнейший паттерн всех стайно-стадных существ, к которым относится и человек.

Человек должен подражать, чтобы выжить. Подражать прежде всего тому, что его окружает.

Мимесис, адаптация — можно по-разному называть этот процесс. Первобытный охотник подражает повадкам своей добычи, племенной шаман подражает звукам грома ударами в свой бубен, земледелец своими сезонными празднествами подражает временам года, верующий адепт подражает своим святым, исполнительный чиновник подражает своему начальству. В целом каждый индивид старается подражать тому образцу, который обеспечит ему возможность прочно вписаться в преобладающее вокруг представление о мире и о правильной жизни в нем.

Жизнь большинства людей — это постоянная озабоченность подражанием, ибо именно так они обеспечивают себе не только прямое социальное выживание, но и социальное признание. И постоянную идентичность. Подражание должно быть не только в следовании за неким персональным образцом, персональной ролью, но в следовании за тем общим настроем мыслей и чувств, что разделяется общественным окружением. Подражать окружающим другим людям — это одно из важнейших долженствований, которое сопровождает всякого индивида. Его коллективная судьба, которая будет над ним доминировать до тех пор, пока ему не случится обрести ощущение собственной, индивидуальной судьбы. Однако коллективная судьба доминирует почти безусловно.

* * *

С одной стороны, в каждом персональном случае следования за коллективной судьбой — следуют отнюдь не за каким-то совсем абстрактным, отвлеченным понятием. Коллективная судьба выражается во вполне определенных, локальных объединениях, начиная с семьи и заканчивая теми или иными социальными, религиозными или политическими стратами. Коллективная судьба — это прежде всего определенная фамильно-корпоративная, «классовая» или «партийная» печать, наложенная на индивида в процессе его встраивания в мир других людей. Идентичность, завязанная на принадлежности к группе. Долг индивида — ей соответствовать.

Фото: Александр Полегенько / ТАСС

Впрочем, когда рядом сосуществуют разнообразные «судьбы», у индивида, при его желании и способностях, есть возможность выбирать. Он может высвобождаться из рамок принадлежности к одной группе с ее представлениями и ценностями — и переходить в иную. В ту идентичность, что ему ближе по его духу, по его предрасположенности.

Меняя идентичность, он, по сути, меняет свою судьбу. Или, возможно, избавляется от помех, стоящих на пути к его «подлинной судьбе». Очевидно, что чем более разноплановые идентичности сосуществуют рядом и чем больше открыта для индивидов возможность миграции из одной в другую, тем более динамична, исторична и интересна та картина мира, в которой подобное происходит. И тем больше в понятии долга присутствует не внешняя, фатальная необходимость групповой принадлежности, а внутренняя свобода индивида, связанная с его потребностью в самоопределении. По сути, самоопределение и становится долгом.

* * *

С другой стороны, динамика исторической жизни устроена так, что над всеми этими разрозненными локальными объединениями рано или поздно начинает являться некая мегаидентификация. Мегапроект. Единая синтезирующая система, претендующая стать общей судьбой, общим долгом для всех и каждого.

Прежде всего, в дельтах рек древней Азии и Египта возникает проект теократии как непрерывная оплата священного долга запредельному божеству и царю как земному его представителю.

Затем — проект античной цивилизации, где в центре оказывается не бог и не царь, а свободный человек, высшим долгом которого является культивирование в себе личных и гражданских добродетелей.

По сути, эти два мегапроекта долженствования, которые впоследствии многократно трансформируются и модифицируются, — остаются актуально работающими и до наших дней. Например, в цивилизации западного христианства они идут рука об руку, но с последующей преобладающей активацией античного элемента, который, впрочем, время от времени получает сопротивление в лице национальных диктатур, воспроизводящих на свой манер азиатскую теократию. В цивилизации же восточного христианства теократическая модель, безусловно, преобладает, а элементу античному достается роль маргинальной, подпольной и оппозиционной силы, которая всегда остается в положении некоего «иностранного агента», но в то же время и не исчезает окончательно.

Как в свое время марксисты говорили об «азиатском способе производства» с доминантой централизованного контроля и слабой индивидуальной инициативой, так, по аналогии, можно говорить и об «азиатском способе долженствования». Ценность верховной власти абсолютна, ценность индивида ничтожна и практически растворена в коллективной лояльности.

В свою очередь, античный способ долженствования не опровергает саму идею верховной власти и не является полной анархией, но высвобождает индивида и наделяет его ценностью, позволяющей конкурировать как с верховной властью, так и с коллективными настроениями.

Исторически вполне очевидно, что долг в качестве этического понятия достигает своего максимально глобального, ойкуменического значения именно в античном способе долженствования. Только индивид с пробужденным внутри него свободным субъектным началом способен выходить на универсальный и трансцендентный масштаб понятий, в том числе это касается и понятия долга.

Там же, где над индивидом долг нависает в качестве сакрального авторитета, там подлинный универсализм в принципе невозможен, ибо он всегда будет наталкиваться на потолок из заранее утвержденных и не подвергаемых критическому осознанию истин. И даже в том случае, когда универсальная и трансцендентная идея попадает в систему авторитарно мыслящего сознания, она весьма скоро теряет свои изначальные свойства и трансформируется под стать этой системы, обрастая жесткими догматическими оболочками.

* * *

Имеет ли смысл говорить о некоем особом, уникальном русском варианте долженствования — о «русском долге»?

Вполне очевидно, такого смысла нет. То, что можно было бы гипотетически назвать «русским долгом», не является особым культурным явлением. Это вариант уже упомянутой восточно-христианской цивилизации, источником и образцом которой некогда выступила Византийская империя, где теократический, «азиатский способ» восприятия человека есть способ абсолютно доминирующий. Верховная власть абсолютна, коллективное начало лояльно, индивидуальное — маргинально.

Фото: Александр Полегенько / ТАСС

В то же время «античный элемент» почти всей практикой русской государственной и «народной» жизни систематически загонялся в глубокое подполье. Тем не менее этому сделавшемуся подпольным и маргинальным элементу удавалось выживать и время от времени выходить на поверхность. И даже на очень короткое время задавать историческую повестку.

Всё, что называется «великой русской культурой» (и прежде всего литературное наследие XIX–XX веков), — это проявление «античного элемента», получившего в условиях постоянной «азиатской» цензуры характерную драматичную и безнадежно-болезненную тональность, гениальной подачей которой в русской поэтике и в русских романах так восхищаются до сих пор.

* * *

Вероятно, самой характерной особенностью русского исторического пространства, если смотреть на него из «концепции долга», является совершенная невозможность примирения двух его полюсов — «азиатского» и «античного».

«Азиатский» вариант настолько долго и старательно внедрялся в русскую картину мира, что для большинства людей, пользующихся русским языком, становится чем-то по умолчанию естественным: «Иначе и быть не может!».

«Античный» вариант настолько долго и старательно изгонялся и подавлялся в этой картине мира, что для человека, каким-то образом все же отрывшего для себя ценность собственного «Я» и ценность универсальных моральных императивов, отношение к верховной власти и коллективному, «народному» лоялизму становится непримиримо критичным. Самые первые значимые проявления «античного элемента» в русской истории: «Путешествие» Николая Радищева, восстание декабристов и «Философические письма» Чаадаева — все несли на себе печать такой непримиримости.

Если и были попытки все-таки совместить оба полюса и создать некий «центристский», синтетический вариант, то эти попытки были недолгими и по итогу неудачными.

Или универсальные идеи и свободы с ходу превращались в свою противоположность, в знакомую азиатскую теократическую модель, и, соответственно, теряли всю суть, — как это и произошло с историей русского коммунизма. Или же, внедряясь в виде реформ, обращенных к «сознанию граждан», они сталкивались с принципиальным непониманием у большинства и тоже довольно скоро вытеснялись привычным «азиатским способом долженствования», — как это произошло с историей «гласности и перестройки».

* * *

На сегодняшний день конфликт между «азиатским» и «античным» в русском историческом пространстве находится на самом пике за последние более чем полстолетия. Как и всегда, первое неоспоримо доминирует. Для представителей же второго нет никаких оснований надеяться на «мирный» исход. Им остается лишь сохранять и развивать в самих себе, персонально, то универсальное, чему не находится места в наиболее расхожей версии русской картины мира. Это их персональный «античный долг».

Существенным образом подобное положение вещей может измениться лишь в том случае, если «русское азиатское», столкнувшись с собственным незамутненным уже никакими альтернативами отражением, истощит и дискредитирует себя настолько, что утратит хотя бы половину своей традиционной влиятельности. Или, если при нынешнем торжествующем реванше «азиатского», — «русское античное» будет окончательно и бесповоротно уничтожено и забыто.