Иже еси…
(Народная русская поговорка)
(Продолжение. Начало — «Отсутствие будущего, соборность….)
Вербное Воскресение в Москве при царе Алексее Михайловиче. Шествие патриарха на осляти», 1865 г. Источник: Википедия
Иже еси…
(Народная русская поговорка)
(Продолжение. Начало — «Отсутствие будущего, соборность….)
Для тех, кто боготворит прошлое и ищет в нем безупречный образец для настоящего и будущего, — всегда есть какой-то определенный, особенно идеальный период. На нем и выстраивается вся конструкция.
Эпицентром исторических представлений славянофилов и «почвенников» становится период Московского царства XV‒XVII веков. Образ (икона) непроницаемой стилистической, духовной, политической и прочей однородности. Православное царство, определяемое как высшая из возможных точек воплощения одновременно и христианского, и государственного идеала. Идеальный гротеск.
Это уже в наши времена отлично почувствовал писатель Владимир Сорокин, когда создавал свои знаменитые антиутопии «День опричника» и «Сахарный Кремль» на основе русского контента XVI столетия.
Славянофил Иван Киреевский в середине XIX века с воодушевлением пишет о Московском царстве: «государство стало церковью». В этом своем сакральном качестве «государство-церковь» берет под надзор все умственные и нравственные убеждения православных подданных. Исчезает за ненадобностью политическая и социальная конкуренция, эта основа общественного договора. Ибо сам общественный договор в «государстве-церкви» становится не нужен. Совместная жизнь людей определяется единым авторитетом.
Если допустить, что все перечисленное в этой цитате действительно отсутствовало, то социально-политическую и культурную жизнь подобного общества можно без преувеличений назвать отсутствующей. Или как минимум «спящей». Нет ни недовольства, ни принципиального различия мнений, ни дискуссий. Нет того, что для «почвенников» являет собой главное отличие русского и западного миров, и вместе с тем главное и самое опасное искушение для русского мира. Нет, по словам Ивана Киреевского:
На месте же «болезненного процесса общественного развития» — единомыслие и единогласие, организованное вокруг определяющего «великого утверждения», — того, что объявляет русское православное царство единственно праведным, святым местом на всей земле. Другими словами, вокруг «соборности».
Картина «единого» русского мира, которую представил славянофил Иван Киреевский и которую, в той или иной степени, поддерживают все «почвенники», — являет собой, без сомнений, исторический лубок и фальсификацию. Реальность никогда не складывалась лишь вокруг одного, православно-самодержавного центра. Вокруг проекта «великого царства».
За период XVI‒XVII столетий, который считается у «почвенников» практически «идеальным», — можно видеть как минимум три исторических вектора, сильно не согласующихся с «идеалом».
Во-первых, временами весьма очевидная ориентация правящих элит на сближение с Европой, с «открытым миром», против соблазнов которого всегда так предостерегала русская церковь. Ориентация на просвещение по «латинскому» образцу. Это заметно проявилось при царе Борисе Годунове, отправившем немалое число дворянских и боярских детей на обучение по европейским университетам. Он пытался и в Москве открыть университет, но столкнулся с категорическим неприятием православного духовенства. По направленности реформаторской практики Годунова не без оснований сравнивают с Петром I.
Источник: Википедия
Весь период Смутного времени характеризуется существенной «полонизацией» элит, вплоть до избрания на русское царство польского принца Владислава. «Иноверцев» охотно поддерживали самые разные слои общества — впрочем, так же охотно спустя короткое время против них и восставали.
Ни о какой единой «соборности» речь не шла. Горожане (посадские люди) стояли за Шуйского, боярские роды и дворяне (служилые люди) — за Лжедмитриев, как первого, так и второго. И все поочередно — то за поляков или шведов, то против них.
Характерна судьба одного из наиболее известных героев того времени, рязанского дворянина, военачальника Прокопия Ляпунова, который за несколько лет Смуты успел присягнуть или заключить союз без исключения со всеми сторонами конфликта: от мятежного Ивана Болотникова до шведского короля Карла IX.
Последняя четверть XVII века ознаменовалась еще большим разворотом к «Западу», а именно к Речи Посполитой. При недолгом правлении царя Федора Алексеевича, последнего «московского государя», — «полонизация» достигает своего пика, и в целом русское государство становится на путь некоторой «гуманизации». Ликвидируется знаменитый Тайный приказ, созданный царем Алексеем Михайловичем на манер опричнины. Впрочем, скоро он возрождается уже при Петре I в виде Тайной канцелярии. Цивилизуется и облегчается налогообложение, смягчается уголовный кодекс (за воровство перестают отрубать руки). Основывается Славяно-греко-латинская академия, русский аналог европейских университетов. Столичное боярство и дворянство сбривает канонические бороды, переходит на польские кунтуши и начинает в открытую курить табак.
Все эти тенденции продолжились и при царевне-регенте Софье, сестре и предшественнице Петра I. Ее фаворит и глава правительства князь Василий Голицын вел политический курс, явно ориентированный на Европу, покровительствовал ордену иезуитов, был весьма образован даже по европейским меркам и владел несколькими языками. В его замыслах были такие радикальные реформы, как введение религиозной свободы и отмена крепостного права.
Еще одной значительной альтернативой славянофильским представлениям о гомогенной русской «соборности» был уже упоминавшийся религиозный раскол. Движение, полярно противоположное как европейской ориентации элит, так и традиционной, византийского типа «симфонии» церкви и государства.
Раскол явил собой вариант апокалиптического русского христианства, одинаково враждебного как просвещению, так и лояльности властям. Русский аналог пуританства Англии и Нового Света — и здесь, и там мотивом служило крайнее недовольство имеющимися церковью и государством, сопровождаясь аскетизмом и чувством богоизбранности.
Гравюра «Посольство из Москвы к Михаилу Федоровичу Романову и его матери, инокине Марфе». Источник: Википедия
Характерно, что со временем число раскольников только росло. Среди историков есть мнение, что к середине XVIII века не меньше половины населения земель к северу и востоку от Волги ушло в раскол и не подчинялось официальной церкви. Что в целом не удивительно, ибо в ходе Петровских реформ церковь окончательно подчинилась государству и стала одним из его ведомств.
Также в альтернативу «соборному единству» русского мира следует вспомнить тот самый русский бунт, «бессмысленный и беспощадный». Правда, не такой уж и бессмысленный, ибо в его основе лежало вполне очевидное сопротивление людей, стоящих на низах социальной лестницы, — своему бесправному и плачевному положению.
Да, в процессе весьма масштабных бунтов у «низов» не сложилось внятного «классового сознания». На интеллектуальном горизонте не появились умы, которые вписали бы этот процесс в русло влиятельной и последовательной политической философии. Социальное «тело» русского бунта, не имея над собой политической «головы», — было способно лишь на хаотические, непоследовательные импульсы. Над русской «народной средой» вообще не появилось никакой иной политической идеи, кроме традиционной «Москвы — третьего Рима». Однако не стоит считать, что эта идея добровольно и органично была принята всем русским миром.
В общем, если вслед за «почвенниками» принимать «соборность» за некий естественный, аутентичный, идущий из недр самого «народа» стиль русского бытия и сознания, то такого стиля не обнаружить ни в одном периоде русской истории. Даже там, где «почвенники» полагали его безусловный расцвет, — в периоде православного Московского царства.
Однако то, что понимается под «соборностью» — а именно не задающая вопросов лояльность властям, строгая идентификация с религиозным уставом и массовое сплочение вокруг власти и устава, — вне сомнений, было для русской жизни определяющим.
Фото: Майя Жинкина / Коммерсантъ
Если вычесть влияние религиозного фактора, который со временем заметно ослаб и функции которого почти целиком приватизировало государство, — то определяющим все это является и сейчас. Только производится такая «соборность» не из «народной среды». За ней в принципе никогда не стоит никаких особенных «народных» глубин или недр. Напротив, «соборность» всегда была для «народа» внешним, экстерриториальным явлением. Она производилась ориентированными на власть элитами и внедрялась в «низы» по принципу авторитарного распоряжения. Без соответствующих властных элит и их воздействия на «низы» никакая «соборность» просто бы не возникла.
Не стоит при этом полагать, что «соборность», или, в более широком смысле, «русская идея», — внедрялась всегда принудительным, насильственным способом и «народная среда» покорялась ей лишь вынужденно. Да, элемент насилия был всегда и его значение было всегда велико.
Страх перед властью и перед Богом, который эту власть освящает, — это составляет одну из основных «скреп» русского мира.
Но страх сделался не просто реакцией на возможность насилия и наказания, а одной из одобряемых черт, определяющих принадлежность к русскому миру. Стал своего рода моральной, религиозной добродетелью.
Кто не испытывает страха перед властью и Богом, тот нарушает освященный порядок вещей. «Тайный приказ» — это не просто одно из ведомств русского государства, это — часть внутренней идентичности русского сознания.
И дело не только в страхе. Лояльность власти, сплочение вокруг власти и незыблемая уставная идентичность — это то, что люди хотят и без обязательного принуждения, хотят по собственной воле. То, что заполняет сознание, растворенное в «среде», и дает ему нечто большее, чем ежедневная, рутинная забота о выживании. Позволяет определять себя как нечто большее, чем простая животность.
Философ Николай Бердяев говорил, что доминирующая роль государства в оформлении русского мира связана с тем, что у русского человека слабо развит «дар формы», т.е. способность к самостоятельному определению себя в мире. Что эта его способность не развивалась вследствие известной географии, «пала жертвой необъятности его земли». Вероятно, русское пространство действительно воздействует таким образом, что взгляду особенно не за что зацепиться, а уму не на чем сосредоточиться.
Но география — это лишь внешний фактор. Самые разные философские дискурсы сходятся в том, что человек в принципе, по своей антропогенной природе, — не оформлен каким-то определенным образом. Человек есть неопределенное существо, которому, в отличие от всех других живущих видов, не предзадана его цель. Не определен всякий человек вообще, вне зависимости от географии и этнической принадлежности.
Гуманисты видят в этом безусловное преимущество и великое окно возможностей, называя его — свободой. Однако гуманистов всегда было немного. Большая же часть людей видят в неопределенности источник потерянности, тревоги и страха. Большая часть желает, чтоб неопределенности не было. А потому готовы идти за тем, кто обозначит ясную цель и путь к ней.
По русской истории хорошо видно, с какой готовностью «народная среда» шла за своими элитами. Без сомнений и колебаний.
Фото: Иван Высочинский / ТАСС
«Если б не была эта вера хороша, не приняли бы ее князь и бояре», — так говорит летопись о мотивах безболезненного и массового перехода к православию.
Возможно, в этой «среде» и возникали бы какие-то самостоятельные, не связанные с авторитетом власти цели и идентичности, — как это происходило в античном мире или в мире средневековой, а тем более постсредневековой Европы. Но русская власть — как духовная, так и мирская — не оставляла для такого самоопределения свободного места.
И русское государство, и церковь имели абсолютно нарциссический характер и не позволяли, чтобы внимание хоть на что-то отвлекалось от них. Формировался замкнутый конструкт «особого мира» с единственно «правильной» верой и сакральной фигурой правителя-самодержца.
Стимулом же веры являлось не только и не столько нечто трансцендентное, как это предполагается в религиозном опыте, — но, скорее, само представление об «особости» и «правильности», укрепляемое постоянным ритуалом и цитированием из «святых отцов». Это давало православным уверенность, избавляло от тревожных вопросов. И позволяло ощущать себя почти что гарантированно «спасенными». По меньшей мере «духовно» привилегированными.
Своим нарциссическим самодовольством церковь щедро делилась с паствой, а государство — с подданными. Здесь можно говорить о своего рода «нарциссической индукции», т.е. о заразительном чувстве избранности и превосходства над «иноверными» и вообще над всеми «иными», которое транслировалось «сверху» и укоренялось в самых «низах» русского мира. Чем меньше индивид что-то мог изменить в своей жизни, чем меньше он был волен распоряжаться собой — тем крепче он держался за «особый путь». Кроме того, чем сильнее была его «темная» сторона, тем больше в «особом пути» он искал себе оправдание. Это было последним прибежищем для самоуважения там, где человек как личность — был или бесправен, или аморален.
Впрочем, это никак не уменьшало социальную, экономическую и в целом антропологическую пропасть между элитой и «низами». Человек из «низов», т.е. из «народного большинства», — не был субъектом своих представлений и своего образа жизни. Он лишь следовал за сценарием, который задавался ему церковным уставом и государевыми указами. Он не имел ни собственной воли, ни собственных мыслей настолько, чтобы попытаться создать какой-то другой сценарий. Он принимал происходящее как неизбежную и неоспоримую судьбу, утешая себя известным: «на все воля Божия».
Здесь совершенно правы «почвенники» — отказ от индивидуальности и растворение в общем потоке, именуемом «соборностью», — в этом и есть суть «народного».
Как писал в своих заметках о Московии английский дипломат Флетчер, иностранцам «из какой-либо образованной державы» не дозволено было заезжать во внутренние области государства, «дабы они не завезли к ним лучшие обычаи и свойства, нежели какие они привыкли видеть у себя». С тою же целью царским подданным не дозволялось и самим путешествовать, кроме как по торговым делам, — чтобы они не научились чему-нибудь новому в чужих краях и не познакомились с иными представлениями.
Когда же после Петровских реформ окно в большой мир открылось — по крайней мере, для элиты — то и образ жизни, и сам язык «новообращенных», по-европейски образованных дворян сделал их для «низов» совершенно чуждыми, диковинными существами. Для «народной среды» от «окна в Европу» не прибавилось, по сути, ничего. Впрочем, для элиты тоже никуда не делись традиционные табу: на Европу можно было смотреть, можно было одеваться, читать и говорить, как в Европе, — но вот мыслить на европейский манер было категорически нельзя.
{{subtitle}}
{{/subtitle}}