Колонка · Общество

Неудобная память

О том, как российский либерализм проиграл госпропаганде один из главных ее инструментов — память о Великой Отечественной войне

Фото: РБК / ТАСС

В дискуссиях, осмысляющих опыт российского либерализма 1990—2010-х, практически не затронутым остается один аспект, который мне кажется критически важным. Речь идет обо всем, что связано с постсоветской памятью о Великой Отечественной войне, победой, ее мифологией и оформляющими эту мифологию ритуальными практиками.

Интеллигентский мемориальный нарратив десятилетиями строился по известной довлатовско-бродской формуле «Если Евтушенко против, то я за». В данном случае, правда, роли распределились более привычным образом: условный «Евтушенко» был скорее за, а либеральная интеллигенция — против. Но сути дела это не меняет.

Устойчивое недоверие ко всему официозному, спускаемому сверху, возникло в околодиссидентских кругах еще в позднесоветский период. Это не могло не затронуть и государственный культ победы — впрочем, куда более умеренный, чем сейчас. В перестроечные и постперестроечные годы альтернативная история ВОВ почти стала мейнстримом, но потом стремительно откатилась с завоеванных было позиций. Многие либеральные исследователи до сих пор считают, что ее утверждению помешала государственная пропаганда, ловко нейтрализовавшая низовой запрос на новую правду о той войне.

Пропаганда, конечно, сыграла свою роль: как минимум с середины 2000-х Кремль взял тему войны в плотную разработку. Но налицо и «сбой в канале связи», неверная интерпретация народных чаяний. 

Люди в массе ждали чего-то вроде оттепельной «лейтенантской прозы», слегка модифицированной с поправкой на новые исторические условия. А им вместо этого предложили полный пересмотр истории войны, где она начиналась с пакта Молотова–Риббентропа, а заканчивалась групповыми изнасилованиями немецких женщин.

Но на такую ревизию не было и не могло быть сколько-нибудь массового запроса. Как не было запроса на Суворова–Солонина–Соколова в качестве главных историков войны. На «реабилитацию» «власовцев». На растворение Великой Отечественной во Второй мировой. На 8 мая вместо 9-го. И прочее из этого набора.

То есть, разумеется, все это можно и нужно было изучать: и РОА, и пакт, и военные преступления. И говорить о результатах своих исследований вслух. Просто чуть скорректировав интонацию и соблюдая пропорции — понимая, где лес, а где деревья.

Новая мифология проиграла советской не только потому, что советская вдалбливалась десятилетиями, не из-за усилий Мединского и мединских. И даже не потому, что большинство разоблачителей плохо знали историю и их сочинения были полны ошибок и натяжек.

То, что мы (говорю «мы», потому что речь идет про ту страту, от которой я не привык себя отделять, про ту «среду, с которой я имел в виду сойти со сцены, и сойду») — так вот, то, что мы сочли пропагандистским конструктом, было нациеобразующим мифом. Пресловутой скрепой — только не выдуманной, а всамделишной. И даже если какие-то элементы культа победы были изобретены сравнительно недавно, как георгиевская ленточка или Бессмертный полк, они за короткий срок вошли в коллективное бессознательное и встали там как влитые, будто всегда были. Публичная история, в отличие от «истории историков», не может не считаться с такими вещами.

Несколько лет назад в тогда еще не запрещенном на территории РФ Фейсбуке* один из провластных комментаторов определил россиян как «людей, для которых главным событием XX века является Великая Отечественная война и которые в этой войне безусловно на стороне Красной армии». Пропаганда крайне редко говорит правду, но в этом случае такое утверждение совпадает с выводами некоторых социологических экспертиз, проведенных Марией Мацкевич, например. Возможно, именно по отношению к Великой Отечественной проходит черта, отделяющая для очень большого числа российских граждан «наших» от «не наших».

Фото: Артем Краснов / Коммерсантъ

Мы сами отдали Путину важнейший инструмент борьбы за умы и души сограждан — просто так, ради возможности в очередной раз постоять в стороне, почувствовать себя «малым народом», никогда и ни в чем не совпадающим ни с властью, ни с основной массой россиян. Отдали, несмотря на предупреждения умных профессионалов вроде той же Мацкевич по поводу того же Бессмертного полка: «Не надо выражать презрение к своим согражданам — это дурная основа для дальнейшего диалога. Если вы называете то, что вам не нравится, «победобесием», то автоматически закрываете для людей, которые подобным образом себя ведут, возможность вас услышать. Любое массовое действо в значительной степени состоит из пошлости, кича, дурновкусия — называйте, как хотите, но примите неизбежность этого».

Но нет, мы не совпадаем с большинством не в мировоззрении — это бы полбеды, — а в мироощущении. И потому мы были и остаемся в гетто — эмоциональном, стилистическом, семиотическом. 

За кичем мы отказывались видеть содержание, а большинство, напротив, ради этого содержания были готовы закрыть глаза на любое дурновкусие, даже если и морщились от колясок в форме танков и котяток с георгиевскими ленточками.

Все это казалось им исчезающе мелкими деталями на фоне грандиозности праздника и стоящего за ним события.

Верно и обратное: все наши попытки придумать неказенные ритуалы, все призывы перестать радоваться и превратить 9 мая в день покаяния и скорби однозначно маркировали нас как чужаков. Популярный одно время в узких либеральных кругах в качестве альтернативного символа победы европейский красный мак с подписью «1939–1945» раздражал большинство россиян так, что куда там коляскам и котяткам. Коляски — это перебравшие свои. А мак — это что-то из жизни инопланетян. Как и 1939-й. И не потому, что в 1939-м Сталин делил с Гитлером Польшу и вспоминать об этом неприятно. А потому, что дед с портрета ушел на фронт в 1941-м. И враги сожгли родную хату тогда же. А что там было до этого — бог весть, да и какая разница. Поэтому георгиевская ленточка своя. А мак — спасибо, не надо, верните, откуда взяли.

И чем размашистее и бесстыднее становилась госистерика вокруг ВОВ, тем демонстративнее мы отворачивались от всего, связанного с войной и победой, и тем более чужими становились для своих соседей по лестничной клетке. При этом, справедливо презирая инструментализацию истории властями РФ, мы не замечали сходных процессов в других бывших советских республиках, в странах Восточной Европы. Мы старались не обращать внимания на резолюцию Европарламента «О важности европейской памяти для будущего Европы», возлагавшую на СССР и Германию равную ответственность за начало Второй мировой. На реплику польского министра иностранных дел, объяснявшего неприглашение Путина на очередную годовщину освобождения Аушвица, что лагерь-де освобождали войска Украинского фронта, то есть якобы одни украинцы. На систематическое принижение роли Красной армии и «передаривание» ее заслуг союзникам. А российская пропаганда за все это цеплялась, раздувала и рассказывала россиянам про пересмотр итогов войны и оскорбление памяти предков. И нам нечего было возразить, потому что мы давно отказались от коммуникации с большинством и оставили эту поляну мародерам.

Есть и еще одна проблема, связанная с войной, может быть, самая серьезная из всех. Речь идет о Сталине и его месте в картине победы. Большое несчастье России, что величайшая из ее побед оказалась связана с именем отвратительнейшего из тиранов. Но эта связь не выдумана злыми пропагандистами, она на самом деле существует. И первым шагом к решению этой проблемы могло бы стать простое признание ее существования.

Вместо этого мы десятилетиями отделывались от нее при помощи анекдотических конструкций вроде: «Победили не благодаря Сталину, а вопреки ему» или «Победу одержал не Сталин, а советские люди разных национальностей». 

Мы оказались не готовы внятно сформулировать ту простую истину, что Советский Союз был злом, но во Второй мировой — по крайней мере с 22 июня 1941 года — он играл на стороне добра.

Один из спасшихся узников лагеря уничтожения Собибор, польский еврей — ни до, ни после войны не живший в Советском Союзе, — вспоминал, как перед началом восстания в лагере кто-то крикнул: «Ура, за Сталина!» — и десятки голосов подхватили этот крик. «Сталин тогда был нашим богом. Каждый еврей смотрел на Сталина как на своего спасителя», — поясняет мемуарист.

Я много раз приводил эту цитату в разных аудиториях и видел, как неуютно становится слушателям. Спорить с человеком, прошедшим через лагерь уничтожения, как-то неловко, но и впустить в себя его слова жутко. Призывая других работать с «неудобной», «трудной» памятью, принимать историю во всей ее полноте, мы сами оказались к такой работе не готовы.

Сейчас, когда будущее России практически неразличимо, когда наши возможности влиять на текущую ситуацию минимальны, есть время попробовать выполнить работу над ошибками.

* Принадлежит компании Meta, чья деятельность признана экстремистской и запрещена на территории РФ.