Почти век, без малого девяносто семь. Но так важно было, что Инна Соловьева оставалась во времени, присутствовала в наших днях со своим голосом, оценками, космосом сознания…
«Надо спросить Инну Натановну!»
Эта фраза могла касаться чего угодно: истории Москвы, истории театра, ситуаций жизни.
Соловьева была круче Гугла, владела универсальными знаниями и хорошо понимала «тонкие властительные связи» между чем угодно. Ее устная речь, как и письменная, оставляла ощущение контакта с высшим разумом.
Великий историк театра, великий его пониматель, академически объективный и страстно субъективный — автор. В каждой книге — возникающий за хроникой и ходом вещей — сюжет воплощения в искусстве. Пером Соловьевой (клавишами ее компьютера) водил не только редкостный дар театрального прозаика, но и опыт жизни, сделавший ее мудрецом, обостривший иронию и требовательность — не к другим, к себе. О чем бы ни шла речь — приключениях художественной идеи, Станиславском, Владимире Ивановиче Немировиче-Данченко, МХАТе первом или втором — за повествованием встает время в его безжалостном многообразии, счастливой многоликости. Анализ неспешен, Соловьева всегда дает читателю редкую возможность погрузиться в минувшее как в существующее. Люди и положения, обольщения и утраты, ранние смерти и долгие годы служения, общественный контекст, уроки поведения входят в ткань повествования.
Но при всем величии своих знаний Соловьева обладала базовым смирением, необходимым критику, театральному историку, всегда помнила: не театр для нее, она — для театра. Книги ее своего рода «университеты» для каждого, кто занимается «ведением»: вот так можно двигаться внутри дела. Вот так, из театральной почвы, извлекать этические пробы. Каждая фраза огранена и обдумана, судьбы прослежены с тем жаром сострадания и тем трезвомыслием оценок, которые современнику не даны, — лишь исследователю, наблюдающему события в их завершенности. И потому — высочайшая ответственность за слова и интерпретации.
Однажды цитирует Станиславского о Сулержицком: «…среди соблазна пошлости, животного самоистребления он сберег в себе милосердие». Словно различая и собственные итоги. Как она умела сострадать важнейшим людям своей жизни — от Константина Сергеевича до Антона Павловича, от Александра Трифоновича Твардовского до Олега Павловича Табакова… Но и самым не знаменитым — врачу, учителю, студенту, сиделке. Ведь без сострадания, по Соловьевой, нет искусства.
Она умела зорко и бесстрашно наблюдать, как втягивались судьбы в воронку времени, как менялись в его водоворотах. В ее книгах понятия — миссия, нравственная задача, идеальные представления — живут и торжествуют вопреки жестокости эпох.
Идеальное представление самого автора о театре развернуто в них исчерпывающе.
И как же с ней можно было поговорить! Разговор в последние годы был ее личным спектаклем. Она ставила его с Бартошевичем, Додиным, Крымовым, Костолевским, учениками, сотрудниками. А когда почти перестала слышать, в телефонных разговорах уходила в монологи, витийствовала. Пьесы, судьбы, идеи проживала как личные события, всегда имела свой взгляд на вещи, свой ракурс. Обладала силой оценки, равной тайфуну. Помнила версты и километры стихов.
И потому, какой бы несчастной и страдающей Инна Натановна в последние месяцы ни ощущала себя, — она была и оставалась счастливым человеком.
Ее сознание было ее родиной, с ассоциациями, трактовками, интерпретациями, догадками — гениальной способностью понимать мир, человека, театр. А жизнь, вместившая жестокий и переменчивый век, — бешеным романом с театром, полным любви.