Сюжеты · Общество

Идите к лешему

Найден культурный код русского народа

Фото: Мария Плотникова

Современная Россия быстро определилась с перечнем своих врагов и взялась теперь за самую сложную часть противостояния с окружающим миром — самоидентификацию. Специально уполномоченные люди каждый день ищут культурный и нравственный код русского народа, чтобы власть могла утвердить его и сделать обязательным для запоминания и исполнения в Отечестве. Но что если код давно уже найден, хранится в музее под присмотром специалистов и надо просто не полениться туда зайти. Проверить эту гипотезу можно в Санкт-Петербурге, культурной, кстати, столице, у заведующего отделом этнографии русского народа Российского этнографического музея Дмитрия Баранова. Судя по тому, что он рассказывает, код давно известен и состоит по большей части из лешего, заговоров, песен и танцев. В этом интервью мы попытались разобраться, работает ли это до сих пор и как этим пользоваться в дальнейшем.

Дмитрий Баранов, зав отделом этнографии русского народа Российского этнографического музея. Фото: Сергей Мостовщиков / «Новая газета»

— Давайте начнем с того, чтобы понять феномен русской этнографии как таковой. Почему вы стали изучать не просто человека, а именно русского человека?

— Знаете, в советское время все мальчишки увлекались фильмами про индейцев. Производства киностудии ДЕФА Германской Демократической Республики. Гойко Митич в роли Чингачгука, все вот такое. И я тогда ребенком еще думал: ну надо же, вот какие классные ребята индейцы! И я у своего папы спрашивал: слушай, а это кто вообще такие? Он говорил: коренные жители Америки. Я спрашивал: а они когда жили? Он говорил: да они и сейчас живут, есть даже наука, которая их изучает, называется американистика, а в ней есть раздел этнографии.

С этнографией мне, как ленинградцу, потом повезло. В университете у нас оказалась кафедра этнографии и плюс в городе есть научно-исследовательский институт Кунсткамера. Это немало, поскольку после двадцатых годов большевики этнографию не жаловали, она считалась такой подозрительной наукой. 

Так что с учебой действительно все было хорошо, а с индейцами нет. Мне сразу сказали: не-не-не. В СССР какие индейцы?

Главное в работе этнографа — поле, полевая работа, непосредственный контакт с объектом интереса. Ну и откуда у нас в поле индейцы? Ты, конечно, можешь их изучить, но работы себе с индейцами ты потом не найдешь. Поэтому я в конце концов переключился на русских.

Алексей Тихонович и Варвара Васильевна Лепские, фото 1990 года. Автор: Саяпин Владимир / ТАСС

После того как я закончил обучение, год отработал в школе, а потом перешел в Российский этнографический музей. Работал сначала хранителем в подвале. Очень, знаете, хороший опыт — тактильное изучение материальной культуры народа. Когда ты берешь какую-то вещь на ответственное хранение, ты ее трогаешь руками, у тебя обостряется интуиция, воображение. Не очень, правда, понятно, как их потом конвертировать в научный дискурс, но я, скажем, до сих пор могу с закрытыми глазами сказать, откуда какая прялка. Диссертацию я написал в итоге совершенно не музейную — «Образ ребенка в представлениях о зачатии и рождении у восточных славян».

— То есть, в сущности, зачем и откуда у русских берутся дети?

— Ну можно и так сказать. Тема эта сначала всем казалась бесперспективной, потому что о родильном обряде и до меня было написано много работ. Я поначалу даже затормозил, просто изучал материалы, читал словари. А лет через шесть-семь произошел такой качественный скачок. Я вдруг понял, что прорыв в этнографии происходит не когда ты открываешь какие-то новые явления или факты, а когда на совершенно привычные вещи вдруг смотришь под другим углом.

Я решил посмотреть на родильный обряд у славян не с традиционной точки зрения социализации новорожденного или вот понимания ритуалов, которые должны как бы сделать из ребенка человека. Меня это вдруг увлекло как диалог равноправных партнеров. То есть ребенок не как объект, а как субъект. Знаете, вот в современной европейской культуре обычно реализуется модель диалога «я» — «оно». То есть всегда есть нечто, что надо покорить, изменить или переделать. Природу, например. К этому прикладываются усилия человека. А в традиционной культуре реализуется модель «я» — «ты». В ней важно не переделать, а договориться. Отсюда все вот эти приметы древние или вера в лешего и домового. Они олицетворяют субъектность внешнего мира.

Кстати сказать, все эти коды до сих пор активизируются у нас в ситуации кризиса. В будни же мы не обращаем внимания на приметы. Но если вдруг надо сдать экзамен какой-то, вы утром встаете, не моетесь и кладете пятачок под левую пятку. 

Или ушли из дома и вернулись. Плохо. Надо язык в зеркале показать. Сама вдруг включается архаичная модель поведения. То есть выясняется, что приметы — это не суеверия, а на самом деле — текст, месседж, послание мира,

которое мы до сих пор считываем. Это и есть субъектность мира.

Так вот дети. Сейчас очень модно говорить о так называемом перспективизме или онтологическом повороте в современной антропологии. Это когда вы пытаетесь взглянуть на мир не своими глазами, а, скажем, глазами аборигена. И если вы делаете это правильно, вы получаете не мифологическую картину, а вполне себе научную, но просто альтернативную современным знаниям. Если интересно, посмотрите на эту тему книги «По ту сторону культуры и природы», «Как мыслят леса» или «Каннибальские метафизики». Это суперинтересно. Скажем, история с жертвоприношением. Вот каннибалы, охотники за головами, берут в соседнем племени в плен какого-то статусного человека. Ему дают лучших женщин, лучшую еду. Год он так живет, а потом его убивают и съедают. И поют об этом песни, но не с точки зрения победителей, а именно с точки зрения жертвы. Это пример самоидентификации через субъектность реальности.

Я обо всем этом в девяностые годы не знал, но в этнографической литературе о детях у русских я вдруг тоже увидел множество текстов, где используется местоимение «я» и как бы от лица ребенка описываются взрослые. То есть новорожденному существу, которое как бы не имеет еще сознания, традиционная культура делегирует субъектность взрослого мира. И тогда все обряды превращаются в ритуалы, цель которых — узнавание, идентификация нового существа, которое пока еще — загадка.

1990 год. Фото: Григорий Калачьян / ТАСС

Вот, например, обряд имянаречения можно в таком случае описывать как обряд имяузнавания. Суть его прямо противоположна задаче социализации или воспитания. Суть как раз в том, чтобы сделать ребенка не таким как все, а наоборот — ни на кого непохожим. Потому что обезличенность — это классификационный признак мертвых. Или нечистой силы. В фольклоре, если вы встретите персонажей на одно лицо — то это будут нелюди. Отсюда, кстати, особое настороженное отношение к двойникам или близнецам. А ребенок ведь рождается как бы на одно лицо, похожим на других детей, черты лица его сглажены. Поэтому важно было понять, кто вообще он такой.

В русской традиции считалось, что до семи лет дети — не те, за кого они себя выдают. Так что все практики были направлены на идентификацию ребенка. Скажем, был такой обряд, который назывался «метание из-под стола», особенно распространен он был у казаков. На третий день жизни ребенка прятали под стол, собирались все родственники и его три раза доставали, клали на стол, разворачивали пеленки и рассматривали его тельце. Искали отметины, потому что была примета — если у ребенка нет особых отметин, он умрет. А шрамы, родимые пятна, они выступали знаками отличия, их читали как текст. Вот мать во время беременности увидела пожар, схватилась за живот — появилось родимое пятно. 

Наступила на лягушку — появилось пятно в виде лягушки. Украла — на теле будет пятно в виде украденной вещи. Так ребенка можно было опознать и понять, что он свой, а не от нечистой силы.

— Простите, раз мы уже начали говорить про «свой» — «чужой», я полюбопытствую: вот эта вот система идентификации, когда человек либо свой, родной, либо от нечистой силы — это такое какое-то особенное представление русского этноса об окружающем его мире?

— Я бы не стал выделять тут русских как особый какой-то народ. Скорее, меня увлекают в исследовании не особенности, а как раз привычные вещи. Мне вообще очень близко такое определение антропологии: это наука, которая учит тебя делать проблему из всего, что тебя окружает. В этом смысле в русской культуре — бескрайний простор для деятельности ученого. Например, смотрите: обычный стол. Мы привыкли, что он у нас всегда на четырех ножках. Почему? Ведь три точки опоры — самая устойчивая позиция. Какой бы ни был неровный пол, стол на трех ножках никогда не будет качаться. Но тем не менее в нашей культуре развитие пошло по пути неустойчивости. Разбираться с такого рода парадоксами — страшно интересная задача для этнографа.

Когда ты ее решаешь, ты понимаешь, например, что как таковой русской культуры не существует, она аналитически не складывается в какую-то одну общую картину. Есть локальные знания, порядки и традиции, которые могут быть совершенно разными. Есть такой у меня интересный пример. Мы как-то ездили в экспедицию на Кольский полуостров и я взял с собой сотрудницу консерватории. Она специалист по старообрядцам, музыковед и у нее прекрасный голос. И вот мы записывали каких-то бабушек в центре Кольского полуострова, на реке Поной, они пели, а потом говорят: мы-то бабки старые, а вот у тебя девка с хорошим голосом, пусть она нам споет. И она для них спела смоленскую традиционную фольклорную песню. Они послушали и говорят: красивый голос, красивая песня, жалко, что не по-русски.

Фото: Мария Плотникова

— То есть выходит, мы говорим об удивительной вещи — так называемая русская культура существует вовсе не для того, чтобы русские хорошо понимали и узнавали друг друга, а как раз наоборот: имели счастливую возможность друг друга не знать и не понимать?

— Я бы сказал так: мы имеем счастливую возможность погружаться в культуру по сути неизвестного нам народа. Не так, чтобы согнать бабушек, заставить их петь, замучить и выжать из них всю их жизнь. Я всегда любил ездить и несколько лет проработать с одной какой-нибудь бабушкой. И тут много тонкостей. Прежде всего, установление контакта. Вы всегда наталкиваетесь на психологический барьер. Я долго учился его преодолевать.

Ну вот как зайти в первый попавшийся дом? Не просто зайти, а зайти, чтобы поговорить. Ты сразу становишься непрошеным гостем.

У меня был на этот счет целый комплекс, особенно когда в студенчестве мы ездили в экспедицию изучать метафизическую антропологию. По внешнему виду мы учились определять расы. А в этом случае всегда нужны, говоря научным языком, молодые особи, особенно мужчины, потому что у них все характерные черты выражены наиболее ярко. Ну и можете себе представить — приезжают какие-нибудь молодые трактористы и им нужно объяснить, что мы приехали их изучать — голову там измерить, взять отпечатки, а иногда еще и сделать слепки зубов. Ну как?

И вот тут иногда работают самые простые вещи — например, фильмы, которые все видели. Вот Шурик в «Кавказской пленнице» ездил тосты собирать, вот он тоже был этнограф, изучал людей и их традиции. Все говорят: аааа, ясно, ну ладно. Иногда наоборот — работают вещи непонятные. Скажем, однажды к нам в место, где жила экспедиция в какой-то глуши каждый вечер приезжали молодые такие агрессивные ребята на мотоциклах и говорили: ну где там твои девки, давай выводи их сюда. Я сначала пытался как-то договориться, а потом меня осенило. Говорю: а это не девки. Они спрашивают: а кто?! Я говорю: кандидаты наук. Они такие: аааа, ладно. И уехали. Это все мелочи, конечно, но по большому счету глубинный принцип всегда один, и тут мы возвращаемся к ритуалам рождения ребенка: ты должен быть как ребенок, чужое существо, которое ничего не знает о местных порядках. И тогда возможен не просто контакт, а передача знаний.

— Странный вопрос возникает: а зачем? Зачем этот контакт, зачем передача знаний, которые вы собираете?

— Можно говорить какие-то пафосные слова: типа чтобы сохранять память, историю, поддерживать культуру. Наверное, это так, но только отчасти — всем этим по сути интересуется всего один процент людей. Но у меня есть на этот счет своя точка зрения: традиционные культуры — это всегда альтернатива доминирующей модели мира. Например, я был в Пекине в музее истории Пекина. Хорошая экспозиция, в центре — панорама, макеты, древности, все как положено. И вдруг я вижу, что по стенам идет хронологическая линейка европейской истории — типа а в это время в Европе было то-то и то-то. То есть вот этот доминирующий американо-европейский подход он виден сейчас повсюду. Трудно же представить себе, что Британский музей историю Британии показывал бы на фоне китайской истории.

Фото: Мария Плотникова

Поэтому я считаю, что традиционная русская культура — это способ иначе понять и описать окружающий нас русский мир. Вот как рассуждают об этом представители онтологического поворота в этнографии. Они говорят: раньше считалось, что мир один, но у каждого народа своя картина этого мира. Но раз их много, каждый из них не может считаться истинным, поскольку истина должна быть одна. 

Возникает закономерный философский вопрос: а кто вообще сказал, что мир — один? А что если их много

и каждая отдельная картина мира просто наиболее адекватна миру, которому она принадлежит. При таком подходе вся так называемая архаика, мифология и фольклор, они перестают быть выдумкой и пережитком старины, а становятся полноценным научным знанием.

— Ну то есть что получается: чтобы вернуться в русский мир, расслабиться и получить от него удовольствие, нам надо вернуться к лешему и домовому и начать снова метать детей из-под стола?

— А архаика — это же не что-то навсегда застывшее, как ни странно. Любая традиция — не есть нечто окаменелое. Это как фольклор, как сказка. Она всегда инвариантна — сюжетов по большому счету во всем мире немного. Вот герой, он идет куда-то, а потом возвращается другим. Скажем Мальчик-с-пальчик, этот сюжет есть у всех. Но вы его в чистом виде никогда не запишите — он всегда реконструируется в зависимости от места, времени и обстоятельств. Поэтому о традиции интересно рассуждать как о динамическом явлении, хотя это и оксюморон.

Я в этом смысле оптимист. Мы часто спорим об этом с другими этнографами. Вот они говорят: ааааа, уже лет через десять ничего вообще не останется, деревень нет, населения нет. Какие традиции, все скоро вымрет. Но позвольте: все то же самое говорили этнографы еще в начале прошлого века, они заговоры у старушек тогда уже покупали за деньги. Они говорили: община разрушена, Столыпинская реформа, все рассыпается, уходит на глазах. Ну и что? Через сто лет мы видим, конечно, не то же самое, но другое. Вот Русский Север, Пинега, Архангельская область. Я там был в восьмидесятых годах, все вокруг было уже старое, все уходило, избы вот эти огромные рушились. А лет через десять приехал, в конце девяностых, с удивлением увидел новые часовни, новые дома.

Мне вообще кажется, что сила традиции в том, что она гибка, подвижна и способна регенерироваться, возникать как будто заново, в зависимости от обстоятельств и даже может становиться выгодной. Ну вот буквально: если нельзя, но очень хочется, то вот так можно. То есть если вы ищите альтернативный путь, скорее всего, он будет традиционным. И как ни странно, хранителями этих знаний и опыта стали сейчас музеи и вообще крупные города. Если в XIX и XX вв. традиции передавались из деревни в город в руки специалистов, то сейчас начался обратный процесс. Приезжают люди и спрашивают: а как делать вот это? И консерваторские какие-нибудь люди рассказывают теперь деревенским, как правильно петь и плясать. Эта инверсия очень любопытна.

Фото: Мария Плотникова

— Тогда вопрос. Вот вы говорили, что до семи лет ребенок у русских людей как бы не считался здешним, он не принадлежал еще никакому миру. Как из него делали русского человека?

— Конечно, многое определяет конфессиональный аспект. То есть быть русским — это быть православным, это необходимое условие. Имеет значение имя. Семья. Язык. Способ и традиции взаимодействия с «иным». В случае с русским языком, скажем, интересны примеры контакта его с другими языками, которые приводят лингвисты и этнографы. На сопредельных территориях, в зонах контакта с другими народами и культурами, где важна идентичность, русская лексика всегда побеждает, но интонирование меняется на чужое. На Русском Севере, например, интонирование встречается финское, ударение делается на первый слог. То есть русская культура восприимчива, но по сути неизменна.

Отчасти это порождает стереотипы. 

Допустим, русская лень. Ее часто описывают иностранцы. Вот едут и видят, что русские спят, когда надо пахать. Но они спят, потому что действует ритуальный запрет. В полдень нельзя работать, потому что это временная граница.

Любая граница опасна, человек должен вести себя статично. Или другой пример: долгострой. Строят русские, строят, никак не достроят. Но простите, русская культура вообще ориентирована на ритуальную незавершенность. Ничего нельзя делать до конца. Потому что если сделаешь, поставишь точку, и вещь сразу начнет стареть. А если чуть недоделать, вещь будет ждать своего завершения и будет долго жить. Даже свадьбы у русских не заканчиваются, а затухают, в них нет обрядовой точки. Она может идти целый год, пока не забудется, но точку в ней никто не ставит.

Еще один существенный аспект — это традиционные знания русских о коллективности, которые на самом деле опираются на очень архаичные представления о доле. Это только кажется, что «доля» — это то, что предопределено, как бы судьба. Точно так же как «недоля» — плохая судьба. Но ведь изначально доля — это не фатум, а часть чего-то, результат деления. То есть у русских существует нечто общее, но у каждого в нем есть своя доля. И от нее нельзя отказаться, эту долю надо изживать. А когда ты изживаешь свою долю, ты должен из этого мира уйти, не переживать ее, не заедать чужой век, буквально — не жить за счет чужой доли. А не дожил — тоже грех. Тогда ты останешься, но будешь нечистой силой, ходячим мертвецом.

— Тогда нельзя не задать последний вопрос. О судьбе русского народа. Вот этот вот код, который мы обсудили, который творит наш мир и благодаря которому мы способны жить в этом мире, или, как вы говорите, изживать здесь долю, которая нам досталась, он насколько сам по себе жизнеспособен?

— Я в этом смысле не пессимист. Я думаю, что во многом может оказаться существенным наше умение уподобляться. То есть жертвовать чем-то своим, чтобы найти общий язык с другими мирами. Меня одна бабушка-колдунья учила — чтобы общаться с лешим, ты говори на его языке. Возможно, это и есть способ сохранить самосознание. А если есть самосознание — есть и народ.

Список упомянутой литературы

  • Филипп Дескола: «По ту сторону природы и культуры». Издательство «Новое литературное обозрение», 2012 г.
  • Эдуардо Кон: «Как мыслят леса: к антропологии по ту сторону человека». Издательство «Ад Маргинем Пресс», 2021 г.
  • Эдуарду Вивейруш де Кастру: «Каннибальские метафизики. Рубежи постструктурной антропологии». Издательство «Ад Маргинем Пресс», 2017 г.