Сюжеты · Культура

Реформа

Власти изъяли у населения часы и запретили календарь. Это — новый рассказ Дмитрия Глуховского

Звезда на кремлевских курантах. Фото: Sefa Karacan / Anadolu Agency / Getty Images

— Хорошо выглядит как, а? Свежо, — вздохнула Инна.

— Может, запись? Они обычно заранее пишут, на телике это «консервами» называется, — со знанием дела поделилась Таня.

Плоский телевизор чуть бликовал: экран отсвечивал пластиковым хрусталем люстры, густыми до закоченелости майонезными салатами, целлюлитными мандаринами из «Копеечки», колючим золотом мишуры. Как будто черная прямоугольная прорубь успела затянуться тонюсеньким слоем льда — и зеркалила все, что с этой стороны. А с другой стороны была бездна. И в этой бездне был утоплен град Китеж, сделанный из красного с белым кирпича и червонного золота, и там кружил нездешний снег — медленный и торжественный, под водой невозможный, а потому, наверное, и не снег вовсе, а наумиравший за миллион лет планктон; и там стоял седеющий, но не поседевший человек со щеками-печеными яблоками в черном мешковатом пальто, и ласково, словно доктор на приговоренного больного, смотрел из этой глубинной вечности на суетливых существ по эту сторону ледяной пленки.

— Раньше хоть по курантам можно было бы проверить. А теперь что? — шмыгнул носом Матвей.


До реформы на курантах были стрелки, но потом их в одну ночь сняли, и остались только одни лишь римские цифры, в которых русскому человеку виделись навязчивые буквы У, Х и I в разных комбинациях.

И без стрелок куранты стали похожи не то на застывшее на полустанке паровозное колесо в фонарном луче, не то на затменное Солнце, съеденное черной тенью в огненном венце.

— Да хоть бы и насрать, — категорично произнес Андрей, помолчал, посмотрел на остальных гостей и уточнил, — на куранты.

Человек в черном пальто держал в руке фужер с шампанским. В бледно-желтом стекле, если приглядеться, шли вверх крошечные пузырики, отчего Матвею бокал казался верхней колбой песочных часов. Фантомные боли, ухмыльнулся он сам себе незримо: кто о чем, а вшивый все о бане.

Была до реформы у Матвея хорошая работа. На Кутузовском проспекте находились три часовых ломбарда, куда люди, сначала зажившие неожиданно для себя слишком хорошо и потому желавшие всегда иметь при себе доказательство подлинности этого чуда, а потом зажившие скверно и вынужденные это доказательство переплавить обратно в деньги, сдавали свои швейцарские часы с турбийонами и без. Таких людей ездило по Кутузовскому проспекту немало, именно там пролегала какая-то важная транспортная артерия на топографической карте их судеб. Матвей работал в одном из этих ломбардов и был там на хорошем счету.

Он должен был часы принимать, оценивать и недооценивать их, налаживать ревматические турбийоны и снова запускать их ход, чтобы потом, переоценив механизмы заново, вручать их следующему поколению хозяев жизни, которые только еще заступали на свою вахту и поэтому готовы пока что были довольствоваться чужими часами из комиссионки.

В результате естественного отбора и сокращения ресурсной базы 

хозяев у жизни становилось все меньше, но новые приходили в этот мир с теми же аппетитами и поведенческими клише, что прежние, поэтому торговля не затихала.

Одни исправно разорялись и, прежде чем обратиться в планктонное крошево, сдавали свои самоврученные регалии ростовщикам, может, и теша себя мыслью о том, что турбийоны закрутятся вспять, и дела еще наладятся. Однако ход времени и привязанные к нему законы эволюции были неумолимы, и за своими часами не приходил никто.

Зато приходили другие — за чужими.

По-грифьему присматриваясь, по-шакальи принюхиваясь, они прикидывали выгоду и старались выторговать поболе за каждый оставленный на дорогом швейцарском механизме след предыдущего человеческого существа, за каждое свидетельство того, что невинность этих часов досталась другому, что они считали уже секунды чужого существования. Будто бы это их каким-то образом могло опорочить!

Ушла эра сырьевых налетчиков, уходила эра бюджетных паразитов, наступала эра опричников-сибаритов,

эпохи каменели на глазах, но Матвей верил в будущее: следом за опричниками пришли бы и другие какие-нибудь сибариты, в России сибаритство и необходимость доказать себе подлинность чуда во все времена оставались незыблемы и далее бы всепобеждали, переживая смену вывесок на фасаде империи и икон в чиновных кабинетах.

И тут реформа.

Нельзя сказать, чтобы она совсем грянула словно гром среди ясного неба, в каком-то смысле к ней дело и шло, и, будь Матвей чуть меньшим оптимистом, или будь он человеком чуть менее увлеченным своим делом, так сказать, чаще отрывающим взгляд в лупе-монокуляре от верчения часовых шестеренок и устремляющим его на механизмы, управляющие русским макромиром, он бы успел и заметить, что гигантские шестерни этого мира со скрежетом замедляются, и засейвиться бы успел, как коллеги из двух других часовых ломбардов, вовремя переквалифицировавшиеся в ростовщиков ювелирных, благо украшения в России были пока еще не запрещены и нуждались в смене пальцев и шей точно так же, как некогда прежде часы в смене запястий.

На смену парадигмы народу не дали времени совсем: одним днем провели через обе палаты Федерального собрания реформу, и тут же понеслись по улицам уазики цвета летней ночи с красными полосами, посыпались из них люди в балаклавах и эполетах, единоминутно прозвонили дверные звонки во всех часовых магазинах, мастерских и ломбардах, и не успели дилеры, ростовщики и простые часовщики ахнуть, как все было кончено. Весь нереализованный часовой фонд был изъят в пользу государства, а государство уже им распорядилось по своему усмотрению; видимо, превратило точно так же в инвалюту и сообразно своим привычкам накормило ею бедноту.

Остальным дали неделю, чтобы избавиться от любых часов, как механических, так и электронных, причем собирали их в специальные баки, которые были установлены у каждой станции метро. 

Всем, кто утилизировать часы за неделю не успел, в первый месяц грозила административка, а потом уже и уголовка, и была даже пара громких процессов —

один против оппозионного активиста, а другой против зажравшегося казнокрада, которых не только упрямое желание навредить Отчизне тут вдруг поставило на одну доску, но и упрямое нежелание отказываться от бесполезной устарелой привычки, которая, по сути, была просто инерция, и которой прочий народ с легкостью в итоге пренебрег.

Забылись секунды, забылись минуты, и даже часы забылись, хотя их-то люди пытались еще угадывать по положению солнца на небосклоне, а потом просто стали говорить — в полдень, утром, вечером; да только зимою утро от вечера трудно отличать, поэтому проще говорить начали — «тогда» и «потом». 

И это легко прижилось, удачно — проложив путь следующей части реформы; а именно — отмене календаря.

Пережитки какие-то остались ностальгические, вроде вот телевизионного поздравления с Новым годом, по которому можно было еще считать эти новые года; но тут была и оборотная сторона, поэтому, сплетничала Таня, и этих поздравлений оставалось впереди не так много: планировали их отменить тоже. Они все же были зарубками на живой ткани великого времени, которое даже и думать рубить было кощунственно.

— Я все-таки не понимаю, так уж ли это было нужно, — шмыгнул носом Матвей, протирая очки дырявым носовым платком.

— Словно помолодел даже, — вздохнула Инна.