Колонка · Культура

Атлантида

К 25-й годовщине смерти Иосифа Бродского. Из рубрики «Кожа времени»

Александр Генис , ведущий рубрики
Фото: Getty
#1.
Он умер в ночь на 28 января 1996 года в Бруклине, в своем кабинете. На письменном столе рядом с очками лежала раскрытая книга — двуязычное издание греческих эпиграмм. В вестернах, любимых им за «мгновенную справедливость», о такой смерти говорят ободрительно: «He died with his boots on» («умер в сапогах»). Сердце, по мнению медиков, остановилось внезапно.
**_Лев Лосев. «Иосиф Бродский», ЖЗЛ_**
Бродский умер в 55 лет. Возраст выделяет его среди русских поэтов. Он на семнадцать лет пережил Пушкина, на двадцать восемь — Лермонтова, на восемь — Мандельштама, на шесть — Цветаеву. Бродскому повезло быть там, где они не были. Но если судить по стихам, Бродский старостью не кончил, а начал жизнь. «Мгновенный старик», по загадочному выражению Пушкина, он уже в двадцать четыре года писал: «Я старый человек, а не философ».
Вкрадчивое движение без перемещения, старость соблазняет стоическим безразличием к внешнему миру. Чем больше покой, тем громче — но не быстрее! — тикает в нас устройство с часовым механизмом. Старость — голос природы, заключенной внутри нас.
Вслушиваясь в ее нечленораздельный шепот, поэт учится примиряться и сливаться с похожим, но и отличным от нее временем. Старость ведь отнюдь не бесконечна, и в этом ее прелесть.
Она устанавливает предел изменениям, представляя человека в максимально завершенном виде.
— Старость его лица, — писал Бродский об Исайе Берлине, — «внушала спокойствие, поскольку сама окончательность черт исключала всякое притворство».
К старости — и тут она опять сходится со временем — нечего прибавить, как, впрочем, нечего у нее и отнять. Бродский любовался благородством этой арифметики в стоических стихах «Колыбельная Трескового мыса». По аналогии с цветаевской «Поэмой горы» ее можно было бы назвать «Поэмой угла». Бродский и написал-то ее на мысе, дальше всего вдающемся в восток. Автора сюда привели сужающиеся лучи двух империй и двух полушарий. Сходясь, они образуют тупик:
_Местность, где я нахожусь, есть пик  как бы горы. Дальше — воздух, Хронос._
В этой точке исчерпавшее себя пространство встречается со временем, чтобы самому стать мысом —
_«человек есть конец самого себя и вдается во Время»._
Старость делает угол все острее — и мыс все дальше простирается туда, где нас нет. В это будущее, запрещая себе, как боги — Орфею, оборачиваться, всю жизнь вглядывался Бродский.
#2.
Если для его любимых стоиков философия была упражнением в умирании, то для него таким упражнением была поэзия.
**_Лев Лосев_**
В Нью-Йорке я не пропустил ни одного публичного выступления Бродского. Последнее не предвещало ничего хорошего. Он выглядел усталым, предупредил, что чтение продлится ровно час, заранее отказался отвечать на вопросы, принимать чужие книги и подписывать свои
(«собирать автографы — глупейшее занятие, к тому же я их столько раздал, что они ничего не стоят»).
Читал он только новые стихи, и понять их было трудно. На слух поздний Бродский воспринимался с таким трудом, что я и не пытался. Вместо этого я записывал на потом названия стихотворений, которые обещали больше других, что оказалось правдой, когда я читал последний сборник Бродского глазами, много раз, с карандашом. Собственно, Элиот только так и советовал обращаться с поэзией: смысл в ней всего лишь приманка, позволяющая стихотворению воздействовать на читателя исподволь.
С того вечера я вынес уверенное впечатление, что центральным образом позднего Бродского стала Атлантида, которой он называет время, бесповоротно приближающее смерть. О том, что происходит в ее окрестностях, рассказывает одноименное стихотворение. Начинается оно так:
_Все эти годы мимо текла река, как морщины в поисках старика._
И завершается неизбежным:
_Теперь ослабь цепочку — и в комнату хлынет рябь, поглотившая оптом жильцов, жилиц Атлантиды, решившей начаться с лиц._
О великих поэтах принято говорить, что они пишут о главном: о жизни и смерти, но, по-моему, только Бродский интересовался второй больше, чем первой.
Он видел в смерти гносеологический вызов и использовал ее как инструмент познания.
Как? Пересаживаясь на чужое место.
В одном интервью Бродский сетовал на то, что нынешних поэтов прошлое занимает больше будущего. Его поздние стихи дают представление о том, какое будущее имелось в виду. Самая интригующая черта в нем — отсутствие нас. Все мы, напоминает поэт, живем взаймы, ибо мы все на передовой:
_Так солдаты в траншеях поверх бруствера смотрят туда, где их больше нет._
Хайдеггер писал, что мы путаем себя с Богом, забывая о хронологической ограниченности доступного людям горизонта. Бродский не забывал. Он всегда помнил, чем — по его любимому выражению — это все кончится.
Взгляд оттуда, где нас нет, изрядно меняет перспективу. По сравнению с громадой предстоящего прошедшее скукоживается. Ведь даже века — только _«жилая часть грядущего»._ Недолговечность, эта присущая всему живому ущербность, — повод потесниться. _«Чтобы ты не решил, что в мире не было ни черта»_, Бродский дает высказаться потустороннему — миру без нас. В его стихах не только мы смотрим на окружающее, но и оно на нас.
слушайте
##### [«Мрамор». Аудиоспектакль по пьесе Иосифа Бродского. Читает Максим Суханов](https://novayagazeta.ru/articles/2020/07/08/86189-mramor-premiera-audio-spektaklya-po-piese-iosifa-brodskogo)
Поэт, чтобы было с кем говорить, создает себе образ «другого». У Бродского этот разговор ведет одушевленное с неодушевленным.
Деля с вещами одно жилое пространство, мы катастрофически не совпадаем во времени: нам оно тикает, им — нет. Поэтому через вещь — как в колодец — смертный может заглянуть к бессмертным.
И это достаточный резон, чтобы не меньше пейзажа интересоваться интерьером. Об этом — пронзительное стихотворение, ставшее гимном карантина:
_Не выходи из комнаты,  считай, что тебя продуло. Что интересней на свете стены и стула?_
Динамичные отношения между временем и вечностью Бродский выстраивает на водных метафорах. То рекой, то дождем, но чаще морем они омывают его стихи. Конфликт в них создает противоречие общего с частным. Мы, например, лишь частный случай куда более общего мира, в котором нас нет. А суша — частный случай моря.
Море — кладбище форм, нирвана, где заканчивает жизнь все твердое, все имеющее судьбу и историю.
Море — дырка в пустоте, прореха в бытии, где ничего нет, но откуда все пришло. Море — общее, которое поглощает все частное, содержит его в себе, дает ему родиться и стирает вновь волной.
Ее первая буква — «В» — напоминает Бродскому знак бесконечности, очертания волны — человеческие губы. Соединив их вместе, мы получим речь, вернее — возможность речи. Море относится к суше, как язык к сонету, как словарь к газете.
Стихия, названная другим поэтом свободной, освобождает от времени. Она сама и есть время, во всяком случае его слепок. Гул моря, _«сумевший вобрать “завтра, сейчас, вчера”»_, — это шум времени, в котором оно растворяется. Но для поэта море — будущее:
_Сворачивая шапито, грустно думать о том, что бывшее, скажем, мной, воздух хватая ртом, превратившись в ничто, не сделается волной._
Если, взяв на вооружение определение того же Элиота, считать поэзию трансмутацией идеи в чувство, то Бродский переводит в ощущения недостижимо абстрактную концепцию, которую мы осторожно зовем «небытие». Поэтому координаты Атлантиды — жизни, которая безнадежно неостановимо погружается в будущее, — описывает не память, а забвение. Чтоб _«глаз приучить к утрате»_, Бродский, назвав себя _«Везувием забвенья»,_ творит вычитанием.
Бытие — частный случай небытия. Приставив НЕ к чему попало, мы возвращаем мир к его началу. И это значит, что, забывая, мы возвращаемся — из культуры в природу, из одушевленного в неодушевленное, из твердого в жидкое, из частного в общее, из времени в вечность.
#3.
Единственная форма загробного существования, признаваемая Бродским, это — тексты, «часть речи», его горацианский памятник.
**_Лев Лосев_**
Когда в нью-йоркском соборе святого Иоанна завершилось прощание с Бродским, когда отзвучали его стихи в исполнении трех нобелевских лауреатов и старинных питерских друзей, когда замолчала любимая музыка поэта: Пёрселл, Гайдн и Моцарт, тишину в последний раз нарушил его голос, читавший строки, которые сам Бродский считал завещанием и кредо — итогом долгого диалога между тем, что есть, и тем, чего нет.
_И если за скорость света не ждешь спасибо, то общего, может, небытия броня ценит попытки ее превращенья в сито и за отверстие поблагодарит меня._