Сюжеты · Общество

«Я остервенела и решила убить всех детей, а сама утонуть»

Из воспоминаний сталинградки Елизаветы Егоровой

Павел Полян , Обозреватель «Новой»
Разрушенный дом в Сталинграде. Фото: РИА Новости
Следователь Волгоградского Следственного комитета Онопченко заинтересовался событиями периода Второй мировой войны. «Новая» уже высказывалась об избранном им способе удовлетворения этого интереса; право слово, в событиях уже не ближней истории пусть лучше разбираются историки, владеющие и спецнавыками, и спецсредствами, и специсточниками, то бишь архивной эмпирикой. Им, правда, еще бы и архивы все дораскрыть, но дергать архивистов повестками на допросы по этому поводу, пожалуйста, не надо.
Кое-что имеется и по сталинградской земле, и это не только акты Чрезвычайной комиссии по расследованию преступлений немецких захватчиков, работавшей еще в годы войны.
Елизавета Егорова родилась 21 мая 1911 года, воспитывалась в детском доме. Окончив торговое училище, до войны и после войны работала в Сталинграде. В 1933 году вышла замуж, в 1935-м родился сын, а в 1939 и 1941 годах — две дочери. Мужа забрали на фронт, а Елизавета осталась в городе с тремя детьми на руках, при этом в начале войны сама она очень тяжело болела и эвакуироваться из Сталинграда не могла.
Помимо угона за тысячи километров в Германию, куда отбиралась молодежь покрепче, немцы широко практиковали и угон внутренний, в пределах десятков или первых сотен километров внутри ареала оккупированных земель — это совершенно неизученный до сих пор исторический феномен. При этом для такого угона годились и старики, и бабы с детишками.
Елизавету Егорову с детьми перегнали в район Белой Калитвы Ростовской области, а потом в поселок Горняцкий (в 20 км от Калитвы), где она работала на шахте на разборке угля. По дороге из Сталинграда кто-то (она вычислила кто, но было уже слишком поздно) из «своих» украл мешочек с запасом муки и тряпьем. Чтобы не дать детям умереть с голоду, ей все время приходилось побираться. Извергами даже большими, чем немцы, выступают в ее воспоминаниях дружественные немцам местные жители — «казачьё», ненавидевшее не только жидов и большевиков, но и всех пригнанных к ним горожан-сталинградцев.
Итак, фрагменты из воспоминаний Елизаветы Георгиевны Егоровой.

Сталинград и сталинградцы

…23 сентября 1942 г., кроме частичных налетов немцев на город в разных его районах, был окончательный налет на весь город. Небо было усеяно фашистскими самолетами. Вся эта ужасающая армада кинулась и сбрасывала тонные бомбы, поднимая на дыбы землю, дома и мешая все это в бушующем пламени, смешала с небом. У детей моих поднялись волосенки дыбом — все прятались куда попало. Наше бомбоубежище граничило с нашим домом и деревянной баней. Людей набилось битком, я с детьми пролезла в середину и напрасно. Чуть не задохнулась, моим ребятам дышать было нечем. Из этого дома
я взяла своих детей и бросилась в дым, в пекло — куда глаза глядят — кругом все горело, люди с мешками и сумками сталкивались друг с другом и кричали, куда идти.
Треск был оглушителен от горевших домов, ветер сильно сбивал пламя, развевал искры, и могла загореться одежда. Пламя охватывало всю улицу. Наша Смоленская широкая улица, но по ней люди бежать не решались. Бежали около самих домов, воды не было. <…>
Мы злились, по радио Молотов говорил, что у нас самолетов столько, что если поставить их один к одному, то будет такая цепочка: от Белого моря до Черного. На самом же деле город оказался голый — [бьют] нас, как мошкару, беспощадно. Бросали листовки, чтоб люди спасались в музеях и церквах — все летело в щепы, горели запасы на складах, горела земля, глушило людей. Люди зарывались в глубокие подвалы, где хорошие бетонные перекрытия, но их мало было таких. Люди сходили с ума, растаскивались продукты горевших складов всеми, кто мог ходить, и особенно молодежью, под непрестанным налетом бомб. Я не могла рисковать собой, я боялась оставить детей одних. Ополоумевшие люди, сидевшие рядом со мной, натаскивали целые горы ящиков с мясными и овощными консервами, но ни один из соседей не дал банку консервов моим детям. Вот вам и русский щедрый народ. <…>
К вечеру привезли муки по 1 стакану на человека. У кого не оказывалось паспорта, муку не давали. Кругом наглость — что ж в таком кошмаре было и думать? Когда людей убивало, контузило, сходили с ума, убивали близких людей и тут же закапывали в перерывах налетов — и не давать хлеба людям без паспорта. Это ж на месте надо было стрелять такую сволочь. <…>
Воду брали из оставшейся воды в колодцах, кранах, а потом по ночам ходили в детский большой бассейн, там в очереди по стенкам завода Ильича стояли и ждали своей очереди. Немцы караулили нас, и по появлению самолета, мы прятались во дворе завода под листовым железом. Воду мы быстро выхлестали, оставалось идти на берег реки Пионерки или на Волгу. Немцы только этого и ждали. Они не давали народу пользоваться водой и пристреливали. Немцы со стороны станции пошли, вклинились гребнем к Волге. Улицы переходить было опасно: или убьют наши партизаны (они держали улицы) или немцы. <…>
В Сталинграде. Фото: РИА Новости
Вдруг мы услышали топот кованых сапог. Вперед, с верхнего этажа спустился немецкий офицер и прямо рявкнул по-русски, выставив вперед наган: «Партизаны есть?» Вышла старая учительница по немецкому языку и сказала по-немецки, что здесь только жители этих соседних улиц и все. Офицер обрадовался, но велел ей представиться. Она сказала, что учительница такой-то школы, такого-то класса, что она училась в Берлинском университете, подала документы, сказала, что у нее два сына в Красной Армии, что один, летчик, погиб и еще сын-танкист. Немец не тронул ее, а велел помогать переводить, она отказалась. Он много ей сулил и даже дал ей сигареты и плитку шоколада; при ней был муж, старый туберкулезник, и бабка-мать, старушка лет 80, — он ее не тронул, но ее мужу и еще двум старикам велел принести воды с Волги. <…>
Этот дядя Ваня последний раз привез в санпост питание, а они уже перебежали на берег Волги, и эвакуироваться было невозможно. Было такое скопище народу, что и думать было нечего. Причем Волга минировалась без конца. Ребята переправлялись, кто как мог: кто на доске, кто на бревне. Было много раненых, и все должны переправиться в первую очередь.
Трамвайчики ходили вдоль левого берега и ждали сигнала, а немцы тоже ждали, когда в мясорубке наберется больше мяса, у них авиация барахлила. В этот момент, когда трамвайчик подходил к правому берегу, наш дядя Ваня подъезжал на своей лошади к берегу искать своих ребят. Тут налетела авиация и смешала землю с людьми. Казалось, небо обрушилось на землю и раздавило все живое. В ужасе наш дед бросился в водяной колодец вниз головой, но он был тучный и не мог развернуться…
Когда он вылез из колодца, было ужасное зрелище: сплошная кровь, лужи крови, где ноги, где голова, где туловище и руки — нельзя было узнать, чьи они, от какого человека. <…>

Угнанные второго сорта

Слышу, что набирают молодежь в Германию. Отделили им первый птичник, огородили проволокой. Кто проходил комиссию, того помещали в этом бараке, привозили им в баках обеды, кормили два раза: утром и вечером.
Молодежь не могла устроиться на хуторах.
Вокруг Калитвы были казачьи посты, они возвращали назад: ни вперед, ни назад ходу не было. Говорили, что некоторых пропускали за барахло и золото,
а кой у кого, видно, оно было. Было можно устроиться со ст. Морозовская, там бабы приносили к составу несчастным сухари, хлеб, вареную картофель и рыбу. Вот к ним примащивались здоровые молодые парни и девушки. Эта рабочая сила и нужна была для семей, которые жили без мужей; кто шел прямо на сожительство, чтоб остаться живым, только не попасть в Германию. Их брали за родных в Калитве, другое дело, здесь ни один казак или казачка не брали к себе в зятья или мужья. Здесь гордое казачество, и они надеялись, что их покровитель дедушка Краснов (белый генерал периода Гражданской войны, служил немцам; в 1947 г. повешен.П.П.) будет властелином. <…>
На третий день подали площадки, их было 8. Народу набралось битком, дальше ждать нельзя — у меня дети умрут. Я села с детьми с краю. Пришли пьяные разнузданные казаки, принесли мешок наших саек хлеба и стали издеваться над людьми: поймают хлеб и бросают по выбору, какая понравится — лови и ешь.
Через 3–4 дня немец прошел по баракам и сказал, что будут эвакуировать лагерь, кого куда. Стариков и женщин с детьми повезут на шахты, молодежь — в Германию. Лагерь был окружен за 2–3 км немцами, и кто хотел устроиться в хуторе, их возвращали обратно в лагерь. <…>

Черный человек

Я подняла детей, они спали в пальтишках и валенках, оранжевых чесанках, купленных в универмаге; они (дети) были чистенькие, а главное — не болели. Я взяла святую из святых — можно сказать, жизнь детскую — муку и сайку хлеба, кастрюлю (еще из дома; в ней я варила затирушку-баланду ребятам). Подошла сбоку, впереди, ближе к очереди, поставила Веню и сказала: «Сядь на мешок и держись ручками. Смотри не упусти, а я вон возьму ту кастрюлю и мешочек с пеленками. Только три шага отойду — смотри не отходи!»
И что ж вы думаете, дорогие вы мои люди, только повернулась — а мешка-то и нет. Нет моей жизни — все кончено! Я закричала по-звериному. Я думала, что немцы убьют меня сейчас за крик, но немцы перестали грузить и кинулись ко мне. Переводчик побежал по рядам искать мешок. Люди, стоявшие около сына, сказали, что какой-то мужик в длинном черном пальто подошел, взял мешок и понес в хвост очереди. Потом я начала бить сына, а в голове только было: хлеб, хлеб… Немец, какой-то начальник, подошел ко мне, своим локтем тычет мне в лицо и что-то кричит. Я остервенела и решила убить всех детей, а сама утонуть.
Эвакуация продолжалась, немцы подхватили моих детей, побросали в колымаги и велели мне сесть с ними. Бросили мне и кастрюльку, и мешок с пеленками — я ничего не видала, в глазах потемнело — одна мысль гложет: ехать долго, ночевать будем в поле. Чем детей кормить?
Ехавшие со мной люди требовали остановить колымагу и сделать обыск. Мне подсказывала интуиция, что вор здесь, в повозке. За нашей подводой шел человек в черном длинном пальто и уговаривал меня не бить сынишку: вот, дескать, покажется хуторок, ты и попроси Христа ради хлеба. Дадут. А сына бить грешно. «А воровать не грешно?!» — крикнула я. Он и ушел в сторону. Сзади меня сидела его конопатая, рыжая жена и держала новорожденного ребенка, она тоже отвернулась.
Фото: РИА Новости
У меня как из памяти вылетело, что говорили люди еще в лагере немцу, что мешок взял мужик в длинном черном пальто. Я на него смотрела, как обалделая. А что мне было делать? Все бабы, один он мужик, и шел стороной. Я подумала, а вдруг не он? Бабы настаивали на проверке при отдыхе. Я боялась — опять же боялась Гестапо — затаскают — а он, видать, служитель церкви. Мне же и влетит. Казачки боговерующие — мне же голову снимут. Скоро показался хутор, и на окраину вышла женщина и держала на рушнике буханку хлеба и соль. То ли она встречала немцев, то ли из милосердия к нам, грешным. Только одна я сошла из повозки к ней. Она было обрадовалась и дала мне всю буханку хлеба и соль. Я сказала «спасибо» и бросилась к детям, спросила людей, может, кому дать кусочек — нет, сказали бабы — это тебе Господь послал — корми детей. Веня мой высунулся из-под одеяла и улыбнулся. Я накормила их хлебом с солью и взглянула на вора — он как будто бы вздохнул глубоко, а рыжая его улыбнулась. Интуиция меня не подводит.
Однажды мне пришлось побираться, и я пошла по поселку. Бараки шахтеров занимал наш брат. Захожу в коридор и спрашиваю женщину, кто здесь живет. Она сказала, что в этой комнате живет муж с женой, что у нее очень болеет старший сын, а дочка умерла грудная. Я все-таки зашла, пожалеть мать. И когда я вошла, она испугалась и поджала ноги. Я пришла в ужас — подзоры мои! — мне дали еще в Сталинграде соседи Соколовы, они сами их вязали! Подзоры были широкие в полметра шириной, дали на всякий случай, на обмен. Я их держала в том мешке! И предложила же я той женщине, которой меняла обувь, но та ничего не взяла, а надавала мне и муки, и хлеба. «Так вот кто взял мою муку!» — закричала я и подбежала к ней. Она растерялась и сказала, что она будет кричать и позовет полицая: он им родня. И что мне было делать?! Правильно говорится в пословице: куй железо, пока горячо. Я выскочила из барака и кричала всю дорогу до своей комнаты. Бабы по соседству схватили меня и велели вести к ней, но я сказала: «Девчата, она их уже убрала. Пускай Господь ее накажет детьми — за моих детей» <…>
Однажды, еще было прохладно, мы сошли с площадок обогреться в конторке, и входит человек с култышкой-рукой. Я обратила внимание и узнала того церковника, который украл мою муку в лагере, последнюю опору жизни моих ребят. Я злорадствовала и спросила его:
«Ты этой рукой брал у ребенка муку? А Господь-то ее оторвал за грехи твои!»
Он узнал меня и направился к выходу, но рабочие хотели его избить. Я попросила их не трогать этого негодяя. Он поплатился многим: померли его дети, сдыхала его жена, и он остался с одной рукой. Вот ведь как бывает. <…>

Справедливость от дедушки Краснова

Я устроилась на шахту. Мы расчищали надворный хлам: шахта была взорвана нашими. Говорили, что будут платить натурой вместо зарплаты. Когда пришло время получать, мы пошли к коменданту шахт. Он давал, верней, указывал переводчице, сколько кому дать — у кого какая семья. Подошла и моя очередь. Сидел немец и переводчица, бывшая учительница по немецкому. Он спросил, сколько в семье человек? Я сказала — 4 человека. Что он говорил переводчице, я не понимала, только переводчица сказала сидевшему пьяному в стельку казаку, сколько мне дать. Вместо 15 кг муки он пишет корявой рукой 5 кг, масло четверть — он пишет 0,25 л, картофеля 40 кг — он пишет 5 кг, пшена 10 кг — он пишет 2 кг — и бросает мне талон, говорит, чтоб я не жаловалась немцу, иначе он убьет меня.
Что мне было делать? Кругом беззаконие и хаос, а немец ничего не понимал по-русски. Я было повернулась к немцу, и он готов был меня выслушать, но переводчица моргнула мне, дескать, ничего не поделаешь. Я вышла, за мной шли следующие, были и казачки, но комендант им не давал ничего, а переводчица их спрашивала так же, как и нас, пьяная рожа самовольно подзывал каждую из казачек и выписывал, да он сам и давал курей, утей, гусаков и мясо. Мы не могли протестовать: нам нельзя было открыть рот.

Снова свои

От сердца отвалила тоска, появился интерес к жизни, и мы тоже почувствовали, что у нас есть родное плечо, на которое можно опереться, — это политчасть, которая сразу наводила справедливый порядок.
Нас спрашивали, где живут дезертиры, старосты, кто издевался; и подхалимов и полицейских много выловили, больше сотни. Дети бросали в них камни, женщины подходили и плевали им в рожи, но что они сделали, было невозместимо. <…>
Я прокляла всех негодяев-казаков — двуличных животных, которые служили и лизали пятки фашистам.
Я вперед очищала кирпичи из завалов, потом поставили три палатки и организовали детсадик. Вперед мало было ребят, да и народу было очень мало, можно пересчитать, все больше военные саперы. Город был заминирован, ходили по дорожкам. Саперы разминировали над Волгой блиндажи с мертвыми нашими бойцами и складывали их штабелями, как дрова. Где и кто слышал такое глумление над героями войны?
А вот у нас в 1943 году около Голдобина дома был такой ужас: во-первых, они лежали за колючей проволокой — к ним не подойдешь, мы ходили каждый день между проволок и живого памятника наших бойцов. Кому пожалуешься? Милиции не видно было, мы, женщины, обращались к военным, чтоб предали земле убитых немцами: они были в шинелях, лица сровнялись с землей, солнце уже грело хорошо и разлагало трупы. Мы кричали от обиды и требовали от первого попавшегося бойца обратить внимание. Наконец их убрали.
Много было случаев разных. Ставили столбы вдоль берега Волги и чуть присыпнутый вскрыли маленький блиндаж. В нем потолок свисал, но не обрушился, и сидел на скамеечке один молодой боец, в руках телефонная трубка, даже фуражка еще сидела на голове — совсем свежий. Рабочие взяли документы и отправили в штаб армии, бойца похоронили…
Санитарка перевязывает раненого во время уличного боя, Сталинград. Фото: РИА Новости

***

Тотчас же по освобождении Егорова вернулась в свой разрушенный Сталинград, поучаствовала в его восстановлении.
В 1945 году вернулся из плена муж, и в 1946-м у Егоровых родилась еще одна дочь. Но жизнь с мужем не заладилась, в 1961-м они развелись. Елизавета Георгиевна одна выходила и вырастила четверых детей, а те одарили ее восемью внуками. В 1981 году она умерла, оставив детям воспоминания о своей жизни. Одна из дочерей прислала подлинник воспоминаний в Фонд «Взаимопонимание и примирение», архив которого в настоящее время обрабатывается в ГАРФ.