Том Сергея Чупринина «Оттепель: события. Март 1953 — август 1968» (М.: НЛО, 2020) — почти 1200 страниц плотной, подробной, мнимо бесстрастной хроники. Известный критик и историк литературы, главный редактор журнала «Знамя» с 1993 года по сей день пишет о словесности? Да. Но о словесности как способе существования и выработки смыслов в лоскутной многоукладной стране. В XX веке.
Еще в полной силе гении. Еще правят их судьбами проверенные в чистках функционеры 1930-х, авторы многопудья, которое и одолеть теперь невозможно — по угрюмой простоте и злобе текстов.
Большой театр тщетно бьется за право гастролей в Париже. Вдова Шаляпина пишет Ворошилову, просит перенести прах певца в Москву — ей отказано. Ссыльный Александр Солженицын пишет в Москву из Коктерека, настаивая на возвращении боевых орденов. В 1954 году тираж грампластинок с западной танцевальной музыкой вырастает в 24 раза — и все при полном одобрении партии! Но и создание музея-заповедника в Суздале, и открытие Кремля «для народа» партия теперь допускает.
Среди первых в Кремль идет Варлам Шаламов. По самому дешевому билету: только Успенский, Архангельский, Благовещенский соборы…
Очень подробная, полная цитат из писем, дневников, циркуляров, журнальных манифестов хроника Чупринина — не только и не столько о литературных битвах, сколько об истории идей и движении времени. Об очень противоречивой эпохе. Она началась в совсем обескровленной, на сорок лет закрытой, одичавшей и очень бедной стране. Но история оттепели вновь подтверждает старое определение наших соотечественников: долго запрягают, но быстро ездят.
И понятно: наше время тоже продолжение этих пятнадцать лет.
Читать эту летопись, огромный документальный коллаж, интересно и из-за острых, часто неожиданных деталей. И из-за горького восхищения людьми 1950–1960-х, силой их выживания, восстановления, надежды. И из-за настойчивой мысли: с поколением тех двадцатилетних можно было горы свернуть… как их время повернуло к безнадеге 1980-х?
И еще раз: через летопись оттепели пытаешься проследить и генокод перестройки, 1990-х, наших дней. Расшифровать геном.
О книге «Оттепель: события» «Новой газете» рассказал Сергей Чупринин.
Сергей Чупринин
— Тридцать лет тому назад, в годы перестройки, я составил и выпустил трехтомную антологию оттепельной прозы и поэзии. Надолго отложил тему в сторону. Затем три года собирал вот эту хронику.
Что в ней принципиально нового? Первое — то, что события в литературе и люди литературы теперь помещены в плотный культурный контекст. Что происходило в театре, в кино, в музыке, в изобразительных искусствах, в шоу-бизнесе (хотя он назывался тогда по-другому)? Что происходило в мире церкви, которую тоже правомерно считать культурной институцией?
Второе. Отчетливее, как я надеюсь, передана внутренняя шизофреничность или, говоря по-нынешнему, «гибридность» эпохи. Сидельцев из лагерей выпускали, зато верующих опять начали преследовать. Пикассо в Эрмитаже и Пушкинском музее показали, а брюки-дудочки стилягам на танцплощадках распарывали. Населению дали послабления, но колхозники еще долго оставались без паспортов. И при всей антикультовой риторике демонстрацию в Новочеркасске расстреляли, и войска сначала в Венгрию, потом в Чехословакию все-таки ввели…
Тем не менее: было ощущение обновления, свежести, какого-то открыточного блеска. И оно очень сейчас поддерживается массовой культурой: «Стиляги», сериал «Оттепель», «Таинственная страсть».
Но как младший современник, как человек, который кое-что прочитал и узнал про ту эпоху, я вижу не то чтобы неправду, но историческую неполноту глянцевой оттепельной картинки на экране.
Она сводит все к стилягам, к «жителям асфальта», к арт-культуре, к Вознесенскому, Ахмадулиной, Окуджаве. К Высоцкому — уже под занавес этого исторического периода. А ведь на деле самые длинные и важные сюжеты оттепели — это сюжет Пастернака, сюжет Гроссмана, сюжет Твардовского, Павла Корина и Шостаковича, Плисецкой и Товстоногова, молодой «Таганки» и «Андрея Рублева». Это и есть наивысшие достижения. А из того, что писали звездные фигуранты времени, уцелело не все.
Я полностью привожу в книге три десятка стихотворений, которые были событиями когда-то! Такими же важными, как очередное решение партии и правительства. Как письмо в защиту Синявского и Даниэля.
Сейчас видно: как правило, это не великие стихи. «Умри, мой стих, умри, как рядовой, как безымянные на штурмах мерли наши!» — так про многое можно сказать из оттепельной культуры. И ключевые статьи тех лет без снисходительной иронии тоже часто невозможно перечитывать.
— Но по вашей хронике очень видно: воевать за здравый смысл, за возвращение традиций, за открытие мира начинали на выжженной земле. И те, кто «на штурмах мерли», многого добились. В результате парадоксы и боевые кличи конца 1950-х и стали общими местами…
— Да, конечно. Но вот с «Доктором Живаго», с поздними симфониями Шостаковича ничего сходного не произошло. Они рождают те же чувства, что были у первых читателей и слушателей. Хранят то же напряжение.
То есть в культуре есть константные величины. И есть то, что сыграло свою историческую роль — и ушло, если не в перегной, то в память культуры.
— Вы выбрали емкий эпиграф к книге. Народную песню о просе: мы сеяли — а мы вытопчем… Читая подробную бесстрастную хронику, немеешь. Уже через месяц после смерти Сталина запрещены пытки на следствии. И это распоряжение Берии! Быстро и тихо закрыт музей подарков Сталину, занимавший ГМИИ на Волхонке. Туда возвращена прежняя экспозиция. Импрессионистов выставили, страшно сказать!
Но если все вдруг оказались так прогрессивны, из кого состояла огромная «партия вытаптывающих»? Как она побеждала столько лет?
— Есть такая точка зрения, очень комфортная: доносили, пытали, предавали, вытаптывали совсем другие люди. Пришельцы. Никак не мы.
Проблема в том, что никаких пришельцев, никакой коммунистической оккупации в России не было. И жертвы, и палачи — из одного и того же народа. Нашего народа.
Вот посмотрите: в то, что социализм возможен, долго и как-то очень искренне верили не худшие люди — от Платонова и Пастернака до Корнея Чуковского.
По свидетельствам современников, только в середине 50-х годов, может быть, только вжившись в мир «Доктора Живаго», Пастернак осознал свою полную несовместимость с правящим режимом.
А другие… Кто-то хранил лояльность ради карьеры, кто-то попросту трусил, а кто-то искал самооправдания, обманывал не только власть, но и себя. Пример: в 1958 году Николай Чуковский (сын Корнея Ивановича и брат Лидии Корнеевны, автор «Водителей фрегатов» и «Балтийского неба»), обожавший стихи Пастернака, минимум дважды выступил с его резким осуждением.
…Что тогда думал Корней Иванович, мы не знаем. В его подробных дневниках об этом ни слова. Зато Лидия Корнеевна была шокирована. И тогда брат ей объяснил свою позицию: «Пастернак — гений… он это знает, а мы обыкновенные смертные люди, и не нам позволять себе вольничать. Мы должны вести себя так, как требует власть».
— Три разных реакции в одной семье… И в такой достойной семье.
—Да. К слову: и в обрядовой игре «А мы просо сеяли-сеяли, А мы просо вытопчем-вытопчем» обе строки произносят одни и те же люди. По очереди.
Я сейчас пишу второй том книги. Он будет называться «Оттепель: действующие лица» и состоять из коротких биографических эссе о фигурантах эпохи. И о сеющих, и о вытаптывающих.
А также, и в первую очередь, о людях, которые менялись за эти пятнадцать лет. Иногда и не по одному разу. Менялись — кто сообразно очередным указаниям партии и правительства, кто сообразно велениям собственной души.
Это будет, видимо, тоже большая книга. Меньше, чем в триста эссе, не уложиться. Поэтому я положил себе за правило, чтобы каждое такое эссе было не больше двух страничек: фейсбучный объем. А попробуй написать две странички о Пастернаке или о Твардовском! Так что к героям первого ряда пока даже боюсь приступать.
Чего там не будет — оценок произведений. Да и в книге «Оттепель: события» ведь нет оценок.
— Их заменяет сама глубина «прокопанной» фактуры. Она заставляет читателя думать о многом. На какой же выжженной земле начиналась оттепель. Но как стремительно развивалась: в выжженной земле оказалось много живых семян. И как противоречивы реакции: иной раз и достойные люди долго сражались бог весть за что.
— Оттепель можно понимать как уникальную попытку, не меняя политический строй, преобразовать всю культурную, бытовую, поведенческую реальность. И сделано было, действительно, фантастически много. Во второй половине 1950-х и в 1960-е изменилась мебель, изменились одежды, танцы, песни, изменился стиль общения мужчин и женщин… Весь образ жизни советского человека.
И кто этому сопротивлялся? Не только власть, но и население. Которое, естественно, консервативно по своим установкам. Уже привыкли, что надо ходить в немарком… Вообразите, как раздражали какие-то обезьяньи галстуки, коки стиляг. Да их разорвали бы, если бы милиция дала. Этих вот — новомодных, новодельных.
— Хроника той эпохи во многом рифмуется с нашей. Ведь и мы часто упорствуем по доброй воле в том, о чем соврали дедам почти век назад. И вот: боевитая, агрессивная правда советского учебника для неполной средней школы еще жива. Ее не вытеснило новое понимание.
— Здесь локомотивом реформ, в том числе и перемен в общественных умонастроениях, могла бы выступить власть. Прозвучит парадоксально, но, как показывает мировой опыт, и силой, запретами можно иногда сыграть цивилизующую роль. Помните, как поставили вне закона нацистскую идеологию в послевоенной Германии или подавили расовую сегрегацию в Соединенных Штатах?
Вот и у нас: было же в силах власти после 1993 года довести до финала суд с запрещением коммунистической идеологии и Коммунистической партии. В какой-то форме решить проблему люстрации по отношению к тем, кто действительно должен был бы быть наказан. А сделали ли это?
— Хотя вряд ли потребовало бы от власти большего мужества, чем «реабилитанс» и доклад на XX съезде от властей СССР конца 1950-х.
Но в оттепель осмысление недавнего прошлого и настоящего вело к фантастическому росту тиражей. Сейчас — к фантастическому падению. Новая правда о советской эпохе добывается историками, архивистами (и не только в столицах). А издается 300–500 экземпляров. Знание есть… но его как бы и нет. И не цензура тому причиной, а равнодушие.
В оттепель число читающих, думающих, спорящих в стране росло немыслимо быстро. Сейчас сходится в точку. Почему?
— Ответов на этот вопрос так много, что понимаешь: каждый из них не то чтобы неверен, но неполон.
Вот один из возможных, хотя, замечу, не самых очевидных. Людям оттепели было свойственно чувство общности друг с другом. Или, по крайней мере, стремление к ней. Возьмите сюжеты кино, романов того времени: почти никогда героем не был одиночка.
Герои «молодежной», оттепельной прозы — Аксенова, Гладилина, Анатолия Кузнецова — это непременно компания. Нет, отнюдь уже не спаянный железной дисциплиной коллектив во главе с парторгом, комсоргом, профоргом. Компании создаются исключительно по нашему личному выбору и по природе своей как раз противостоят казенному коллективизму. Но вот чувство локтя, поиск близких по духу людей были очень важны для всей этой генерации.
Еще до XX съезда, до февраля 1956 года, началась эпоха, которую назвали «эпохой идеологического НЭПа». Она недолго продержалась. Но — писатели тут же попытались выпускать кооперативные альманахи, появились самостийные сборные выставки художников, возникли первые после 1920-х годов относительно вольные театральные студии. Вот эта идея: мы — вместе, и вместе мы прорвемся, изменим, обновим этот мир. Таков был дух времени. И он создавал единые культурные, поведенческие нормы для всей огромной страны.
Я вот был еще совсем молодым человеком, когда кончалась оттепель. И не в Москве, а в райцентре Ростовской области я читал те же самые журналы, ту же «Юность» и «Новый мир», что и столичные жители. Старшеклассником покупал те же самые книжки Евтушенко, Вознесенского, Аксенова, Слуцкого. Слушал, как и все, джаз и Анатолия Максимовича Гольдберга по забугорному радио. Почему? Наверное, еще и потому, что так мне общественное мнение диктовало. И давало мне спасительную мысль: я не один, я с такими же, как я, и нас много.
А новейшая эпоха, с самого начала, стала стимулировать индивидуализм: ты один в этом мире, который тебе противостоит. И рассчитывать можешь только на себя. Если сумеешь выстоять.
Когда-то был в силе принцип единства чтения и единства культурного кода. Сейчас предложение огромно, но нет никаких обязательств человека перед другими людьми и перед культурой.
«Должен прочесть Пастернака?» Да никому я ничего не должен, говорит новый человек. И не читает. Раньше бы его за это в свою компанию не приняли, а сейчас нормально. Каждый может выбирать свое. И нет ничего, что соединяло бы людей.
Я думаю, Россия сегодня самая индивидуалистичная страна на земном шаре. Может быть, пройдет и эта пора, но что-то очень она уже подзатянулась.
— Вы говорили: вас поразило, как явно культурная жизнь тех лет кипела именно в двух столицах. Но трудно историку культуры понять, что происходило в Казани, Перми, Вологде — даже в Новосибирске. Вы просили в интервью людей, изучающих оттепель в других регионах России, связаться с Вами. Нашлись такие исследователи?
— Даст Бог, еще найдутся. Я хоть и младший в том поколении, но какие-то свойства оттепельного сознания в меня впечатались. Так что идея, которая выражена в новом фейсбучном смайлике «мы вместе», мне близка, поэтому я говорю и своим ровесникам «во глубине России», и тем, кто сильно меня моложе: давайте попробуем вместе сделать полную картину хотя бы одного исторического периода.
Прочел вот в одном отклике на свою книгу: фундаментальный, мол, труд.
— Я соглашусь.
— Вот пусть «фундаментальный» тут значит «труд, который должен быть фундаментом для нормального дальнейшего культурного строительства». Для частных и подробных исследований. Фундамент есть: стройте, ребята.
— Вы нашли за три года работы какие-то малоизвестные, но очень важные мемуары? Дневники? Есть ли совсем забытые оттепельные тексты, которые стоит открыть заново? Возможно, из архивов?
—Я думаю, у нас сейчас очень силен перекос от историко-культурных разысканий в сторону «интерпретационного литературоведения». Написаны десятки книг, сотни статей, связанных, предположим, с «Доктором Живаго»: о композиции, о стиле, о каких-то реальных источниках, о музыке в романе… Но нет ответов на простые вопросы, где нужно не истолковывать, а знать. Чисто конкретно.
Один лишь пример. В 1956 году Борис Леонидович передал свой роман в журналы «Новый мир», «Знамя» и в альманах «Литературная Москва». В том же 1956 году передал роман полякам, чехам и итальянцу Серджио д’Анжело. Вопрос: кому он передал первому — «нашим» или «не нашим»? То есть рассчитывал ли он все-таки на публикацию в СССР или с самого начала в нее не верил, даже предвидя катастрофические последствия?
Нет ответа. Нет упоминаний в архиве «Знамени». В архиве «Нового мира» тоже нет следов движения рукописи.
В июне роман уехал к итальянцам. И только в начале августа возникает истерика в «Новом мире». Федин пишет: «Я узнал, что в «Новом мире» есть роман Пастернака». Он сосед и давний друг Бориса Леонидовича, он член редколлегии «Нового мира», и он ничего не знал. Симонов просит срочно прочесть этот роман, срочно пишется многостраничное отказное письмо Пастернаку. А заваруха началась, потому что пошел уже звук о передаче итальянцам.
Или вот еще. Летом 56-го в портфеле «Нового мира» столкнулись сразу две объемистые рукописи — «Доктор Живаго» и «Не хлебом единым». Симонов выбрал для публикации Дудинцева, а Пастернаку дали от ворот поворот. Почему так? И как бы развернулась литературная жизнь в стране, если бы выбор был другим?
На эти вопросы ответ могут дать только люди, которые готовы будут сидеть в архивах, что называется, «в сатиновых нарукавничках», тщательно все выверять и изводить тысячи тонн пожелтевшей бумаги ради нескольких строчек в комментарии. И почему бы нынешним магистрам, соискателям ученых званий не пойти в архивы и не посмотреть, что же все-таки за тайны хранятся в архиве Вадима Кожевникова, моего предшественника по «Знамени». Или в архиве Валентина Катаева и Бориса Полевого — редакторов «Юности». Ведь прекрасный же был журнал, но его сотрудники, в отличие от «новомирцев», дневники не вели, мемуаров с гулькин нос, так что и нет у нас ничего применительно к «Юности», кроме голословных оценок.
Да, вот еще! Практически каждый месяц читаешь: ушел из жизни, мы потеряли… Валентин Семенович Непомнящий… Леонид Генрихович Зорин… И каждый раз я думаю: а успели ли их разговорить, всё ли они рассказали о годах, бывших и для них, и для русской культуры звездными?
Ирина Николаевна Зорина-Карякина, Яков Аркадьевич Гордин, Игорь Леонидович Волгин, Евгений Юрьевич Сидоров, Николай Аркадьевич Анастасьев — вот с кем я сейчас беседую, чтобы проверить себя. И браню себя, что из застенчивости так редко разговаривал с Владимиром Николаевичем Войновичем. Позвонишь, бывало, или встретишься, но чаще позвонишь: скажите, было или не было то-то и то-то? Ведь только вы об этом можете помнить. И он говорил: нет, это вранье. Или: это было. Или чаще всего: было, но не так.
Личные свидетельства никакими документами не заменишь. Но — время течет…
— Понятие литературной войны, в оттепель такое яркое и живое, совсем ушло из жизни. Вас это огорчает?
— Я думаю, причина в том же индивидуализме. Ощущение общности — поколенческой, эстетической, мировоззренческой или политической — для литераторов нового поколения ушло куда-то в наследие проклятого прошлого.
Нет новых литературных школ, объединений, диалога и спора ни между писателями, ни между журналами. Токуем, как глухари по весне. Все порознь, каждый следит только за собою.
Не обязательно читая то, что вокруг. И еще менее обязательно откликаясь на то, что происходит у смежников.
Литературная жизнь в этом смысле кажется мне гораздо более пресной, чем она могла бы быть. У меня была серия путеводителей «Русская литература сегодня». И в этих томах раздел «Памятные даты». От весны 1986 года (первая публикация Гумилева в СССР, например!) и до 2009 года.
Недавно по необходимости я смотрел эти «Памятные даты» и увидел, как пустеют года: количество событий резко уменьшается. Главными событиями к концу той хроники становятся присуждения литературных премий. Поскольку в середине 2000-х литературных премий было много, то ощущение какой-то живости еще возникало. Остаточной живости…
А последние пять–семь лет событиями стали закрытия премий: закрылся «Поэт», закрылся «Букер», премия Ивана Петровича Белкина, премия Юрия Казакова… Что, собственно, осталось-то? «Большая книга», «Национальный бестселлер» и «НОС»…
Стали закрываться журналы, перестал регулярно выходить «Октябрь», приказал долго жить «Арион». Событийная канва стала несравненно беднее. И мне не только как литератору, литературному животному, но и просто как читателю, потребителю скучно.
— А хронисту наших дней через полвека будет трудно.
— Что о них раньше срока печалиться? О самих себе бы вовремя подумать.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»