Можем ли мы достигнуть бессмертия? Почему пользователи соцсетей учат друг друга правильно скорбеть, зачем нужно плакать на похоронах и смог ли коронавирус поменять наше отношение к смерти?
Об этом и многом другом ведущие подкаста «Книжная ссылка» Сергей Лебеденко и Владимир Еремин поговорили с Сергеем Моховым — антропологом, главным редактором журнала «Археология русской смерти» и автором книги «История смерти: как мы боремся и принимаем», которая только что вышла в издательстве Individuum.
слушайте на всех платформах
SoundCloud | CastBox | Google Podcasts | ВКонтакте | Яндекс.Музыка
Войны за горе: как скорбеть, чтобы никого не обидеть
Отрывок из «Истории смерти» Сергея Мохова
На вопрос «Почему мы так легко ввязываемся в споры о том, как скорбеть правильно?» нет прямого ответа. Ясно, что чаще всего поводом для такого конфликта становится горе, связанное с трагической или массовой смертью, а не тихая кончина условного противного деда Ивана Ильича.
Любая смерть порождает два простых вопроса: почему так произошло и какие выводы из этого можно сделать? Фактически это вопросы о справедливости, закономерности случившегося: почему именно этот человек или эти люди? Можно ли было этого избежать? Религия на подобные вопросы отвечает просто: «Мы все смертны, есть судьба и божья воля». Психологи говорят о естественности смерти и эмоций, связанных с утратой (отсюда советы в духе «поплачьте») и необходимости жить дальше — «ради чего-то» или даже ради самих умерших. В обеих парадигмах воспевается идея жизни, ради которой в конечном итоге и стоит жить, — это старая христианская идея прогресса и веры в будущее. Обе интерпретации направлены на то, чтобы принять утрату как естественный факт, и стабилизировать эмоциональные последствия. Но как быть, когда сталкиваешься со смертью, которая не кажется естественной? Ведь, когда речь заходит об убийствах, терактах и детских смертях, ответ на вопрос «Почему так случилось?» найти гораздо труднее.
Трагическая смерть в современном мире не объясняется спиритически-мифическими религиозными конструкциями. Невозможно сказать, что дети погибли в сгоревшем кинотеатре, потому что Богу так было угодно или потому что «смерть — это естественно». Поэтому подобные случаи провоцируют агрессивную реакцию на неопределенность, на ошибку системы.
Публичные и трагические смерти приводят к определенного рода истерии, к тому, что исследователи называют mourning sickness — «траурной болезнью». Люди в таком состоянии активно ищут виновных, выстраивают самые фантастические причинно-следственные связи и легко верят в теории заговора — ведь надо же хоть как-то объяснить случившееся. И там, где функции интерпретаторов выполняли религиозные институции, появляются общественные группы и различные опинион-мейкеры.
Идеальным инструментом для столкновения противоречивых объясняющих дискурсов становятся социальные сети.
В Москве на Курском направлении электричек можно увидеть большое граффити, которому уже несколько лет. Автор огромных букв, обращаясь к опыту пожара в кемеровском торговом центре «Зимняя вишня», утверждает: «Всех билбордов не хватит спрашивать… Кемерово». Надпись отсылает к американскому фильму «Три билборда на границе Эббинга, Миссури», рассказывающему об убийстве молодой женщины и о том, как ее мать пытается добиться справедливого расследования дела. Так же, как и героиня фильма, простые россияне обращаются в пустоту, пытаясь понять, кто виноват в трагедии и почему так произошло. Из этих вопросов логично вытекают новые: не является ли пожар, унесший жизни детей, поводом задуматься о нашей безопасности? И даже более глобально: можем ли мы доверять друг другу после того, что случилось? Митинги, посвященные кемеровской трагедии, прошли в 23 городах России. Часть этих митингов была организована властями, остальные — оппозицией, которая обвинила в трагедии коррумпированных чиновников.
Под критику может попасть не только недостаточная скорбь, но и горе, которое кажется чрезмерно интенсивным или неуместно длительным. Это подтверждает скандал вокруг вышедшего в 2019 году документального фильма российского журналиста и продюсера Юрия Дудя «Беслан. Помни». Одним из самых ярких негативных комментариев к фильму было видеообращение дизайнера Артемия Лебедева, в котором он спрашивал, почему родственники погибших в теракте 2004 года не могут «просто похоронить своих детей и жить дальше». О своей боли и страданиях также не пристало публично говорить жертвам несчастных случаев, когда на кону стоит публичная репутация власти и государства. Так, первый вице-губернатор кемеровской области Владимир Чернов назвал митинг, последовавший за пожаром в ТЦ «Зимняя вишня», «четкой, спланированной акцией, направленной на дискредитацию власти»,и подчеркнул, что многие люди вышли на площадь, «совсем не понимая, что они там делают». В ходе такой политики горюющие оказываются изолированы от общества и оставлены один на один с собственными интерпретациями произошедшего.
Невозможность публично горевать о близком человеке, если он так или иначе стигматизирован, изучали и ряд исследователей. Например, Кен Дока, один из главных теоретиков горя, даже ввел термин «disenfranchised grief» — буквально «ограниченное горевание», «недопустимое» или «бесправное» горе. Он отмечает, что в этом случае «человек переживает утрату, но не имеет права скорбеть о ней, поскольку никто вокруг не признает причину его скорби легитимной».
Дока пишет о целом спектре подобных явлений: например, горе может подвергнуться регламентации в случае нетрадиционной сексуальной ориентации умершего или же в случае оплакивания домашнего животного, жизнь которого считается менее ценной, чем человеческая. В этом фокусе горевание становится инструментом установления статуса «нормального человека»: оказывается, скорбеть можно только о тех, кто этого заслуживает.
Выражение скорби становится формой самообъективации. Каждый должен постоянно испытывать на себе давление и угрозу. Как отмечает исследователь культурной истории эмоций Андрей Зорин, говоря о современном обществе: «В дискурсе новой чувствительности правовой охране подлежат именно переживания, причем не той или иной отдельной личности, а именно группы, определяемой общей идентичностью. Центром самоощущения человека становятся способность и умение правильно оскорбиться от лица какой-то группы. В процессе проявления обиды мы конструируем собственную идентичность. Поэтому настойчиво ищем случая быть оскорбленными».
Несмотря на то что Зорин говорит главным образом об обиде, его наблюдения применимы и к ситуации горевания: каждый теперь может обидеться на недостаточное или неправильное выражение горя и даже пробовать искать этой ситуации. Эту мысль подтверждает и американский антрополог Кэтрин Вердери: анализируя ритуалы перезахоронения в постсоветских странах, она отмечает, что скорбь и горе становятся необычайно важными компонентами социальных эмоций, потому что позволяют отделить своих от чужих. В этом плане горе позволяет реконструировать свою и групповую идентичность, ярче проявить ее, сплотиться путем столкновения с чужаками. Так, в случае с пожаром в ТЦ «Зимняя вишня» некоторые государственные каналы использовали трагедию, чтобы обвинить пользователей украинских соцсетей в глумлении над россиянами и их горем. А на телеканале «Царьград ТВ» даже вышел репортаж «Что людям горе, то нелюдям радость: Реакция украинских соцсетей на трагедию в Кемерове».
***
Вспоминая десятилетнего себя, зарыдавшего на поминках отца, чтобы не чувствовать себя неуместно, я понимаю, насколько точно и быстро ухватил контекст горевания ускользающей традиционной культуры, в которой плакать было важно, чтобы соответствовать всем нормам приличия. Платоновская старуха Игнатьевна убеждала Митревну «немножко поплакать», потому что так полагалось, а не потому что эмоция была вызвана внутренним желанием. Очевидно, что в современном мире горе приобретает совершенно иные функции. Оно становится важной частью само- и публичной репрезентации, способом обозначить свою субъектность, мощным инструментом социального и политического высказывания, которое направлено не на аскетичное внутреннее переживание, а на всеобщую демонстрацию.