Колонка · Культура

Лето тревоги нашей

В часе езды. Концептуальная граница между дневным и ночным Нью-Йорком

Александр Генис , ведущий рубрики
Фото: Reuters

1.

Гете, описывая римский амфитеатр в Вероне, говорил, что эта архитектура рассчитана на зрителей — они и есть главное украшение. Толпа, выполняя декоративную функцию, создает из себя произведение искусства, которым сама же и любуется.
Я вспомнил об этом, когда, не выдержав двухмесячной разлуки, вернулся в Манхэттен и проехал его насквозь. Раньше мне казалось, что любой город — продукт вдохновения зодчих, наслаждаться которым лучше всего в одиночестве, хотя никто себе не может такого позволить. Теперь это было доступно каждому, кто рискнул навестить зачумленный метрополис. Желающих мало, а без автомобильных пробок остров стал тем — чем, собственно, всегда и был: незначительной частью суши, окруженной водой.
Достопримечательности — на месте, пейзаж ничуть не изменился, но обезлюдевший город выглядел обездоленным, даже неузнаваемым.
Так я выяснил на месте происшествия, что Нью-Йорк не сумма небоскребов, парков, узких улочек Сохо и доходных домов респектабельного Вест-сайда. Архитектура — всего лишь декорация к спектаклю, в котором ты участвуешь наравне с миллионом других, которые толпятся, жуют, глазеют и злятся на таких же, как они.
Без нас город осиротел и достался наследникам — собакам и бездомным. Первые гуляют гурьбой, как в сцене охоты у Толстого: целая свора на одного провожатого. Вторые вообще не двигаются с места. Привольно расположившись со всем своим мудреным скарбом под карнизами у входов в закрытые магазины, они устроились всерьез и надолго. Власти их не трогают, потому что не знают, куда девать, и город выглядит так, будто только бездомным он и нужен.
Я решил вернуться в Нью-Йорк, когда он опять станет живым и жилым. Лучше бы я этого не делал.

2.

Мы должны точно знать, чего хотим, и не жаловаться, чтобы не стало хуже. Не успел я посетовать на пустой Нью-Йорк, как он стал полным, но совсем не таким, каким я его люблю и помню.
Когда на улицы выплеснулся протест против убийства полицейским чернокожего Джорджа Флойда, все враз забыли о карантине,
и жизнь в городе подчинилась новым правилам. Днем шла борьба за ущемленные права меньшинств, включая человечные отношения с полицией. Ночью на охоту выходили мародеры, интересовавшиеся чужой собственностью, а не своими правами. Погромщики не нуждались в идеологическом оправдании, вроде революционного лозунга «грабь награбленное». Они споро воспользовались моментом, ворвавшись в город на плечах протестующих. Результат — разоренные модные магазины, попавшие под руку галереи Сохо, разбитые витрины главного универмага страны «Мэйсис», заколоченный фасад любимого дамами всего мира «Блумингдейл» — и так далее, пока бандитов не вытеснили из Манхэттена.
Между дневным и ночным Нью-Йорком пролегла концептуальная граница. Днем — это американская конституция в действии. Самая старая и самая живая, она нужна именно тогда, когда ею пользуются — в бурные, опасные, спорные времена. С этим непросто жить, но демократия и не бывает легкой, приятной, беззаботной и безопасной. С ней всего лишь лучше, чем без нее, но это днем. Ночью наступала пора хорошо организованного грабежа. Шайки приехавших на машинах громил, запускают вперед юркого велосипедиста-наводчика. Следуя за ним, они бьют витрины или отдирают охраняющую стекло фанеру и грузят украденное — все, что влезает в машину.
Так было в первые дни беспорядков, сейчас утихло. Благодаря не войскам, который мечтал ввести профессиональный шпак-президент, а местной полиции, следящей за нерушимостью границ между гарантией конституции и подлостью беззакония.
Честно говоря, мне полицию жалко. Я привык к тому, что в Америке полицейский — друг человека.
Чтобы ни случилось, он приезжает первым, опережая даже скорую помощь. Своих полицейских мы часто знаем в лицо, чужих не боимся и обо всем спрашиваем. Тем страшнее смотреть, как один полицейский душит коленом арестанта, а трое других на это смотрят. Впереди много месяцев дотошного судебного разбирательства. Но восьмиминутное видео, которое сняла на мобильник 17-летняя девчушка, требует немедленного выхлопа. И его первой жертвой стали полицейские. Они вынуждены доказывать всей стране, что не имеют отношения к убийце и не разделяют с ним ответственность за преступление.
Поэтому шерифы публично преклоняют колено, повторяя ритуал протеста против дискриминации, заведенный чернокожими атлетами. Как в Маугли, это значит, что мы одной крови, нам нечего делить и не за что воевать друг с другом. К вечеру это формула переставала работать, и полицейские возвращались к своим обязанностям. В Нью-Йорке уже 700 арестованных, а будет намного больше, когда найдут всех мародеров.
Труднее всего полиции быть на стороне закона и порядка: щепетильно соблюдать первый и эффективно охранять второй. Полицейские, чей каждый шаг фиксирует видеозапись, вынуждены виртуозно плясать вокруг правил, которые диктует не только устав, но и меняющаяся каждую минуту ситуация.
Этот правоохранительный балет устраивают каждый раз, когда в городе беспорядки. По опыту я знаю, что самое умное тут не попасться под руку. Горбатого, впрочем, могила исправит, и когда в прошлый раз неподалеку от Уолл-стрит разгорелся протест против богатых, я первым отправился на него глазеть. Как и сейчас, в лагере демонстрантов собралась молодежь всех цветов кожи и политических оттенков. Как и сейчас, они жаждали справедливости. Как и сейчас, они пользовались своим неотъемлемым правом сказать, что хотят. Громче других это делал завернутый в дырявое одеяло бездомный. Он кричал: «Евреи, верните деньги!» Помимо меня им заинтересовался другой еврей, молодой крепыш в кипе.
— У вас, — вежливо спросил он, — были деньги?
Бездомный замахнулся, а я засмеялся. Тут же вмешался полицейский, но он схватил и выпроводил не участников перебранки, а меня. Думаю, из-за ненормальной реакции: как и в балете, смех не вписывается в хореографию протеста.
3.
Сейчас об этом легко вспоминать, ибо все прежние беды кажутся пустяками по сравнению с нынешними.
Три всадника апокалипсиса, не дожидаясь четвертого, пришли из ада: пандемия, безработица и расовые беспорядки.
Лучшее, что тут можно придумать, — переждать эти дни в стороне. Ведь пока американские города кипят и бесятся, остальная Америка смотрит на них по телевизору и с ужасом. Собственно, она для того и сбежала, чтобы, лелея приватную утопию в пригороде, не разделить судьбу больной метрополии.
В сущности, я и сам такой. Наш дом расположен всего в миле от Манхэттена, но в штате, которого там стесняются. Оно и понятно: Нью-Йорк себя именует «имперским», о чем написано на всех автомобильных номерах. А притулившийся к соседу Нью-Джерси знает свое место и, признаваясь в провинциализме, зовет себя Garden, что если и не переводится «деревня», то только потому, что ему так удобнее. Впрочем, рядом с Нью-Йорком все — дыра, в которую из великого города сваливаются сбежавшие или выпихнутые. Свято веря в это, я всегда молился на Восток, через реку, туда, где никогда не гасили свет, откуда доносился вечный гул машин и нескончаемая карибская музыка. Когда в Нью-Йорке стало плохо, я обернулся на Запад, но не дальний, а ближний — в часе езды. Обстоятельства сделали из меня краеведа. Как всем известно, Америка — страна контрастов. Воспользовавшись букетом кризисов, я принялся изучать ее обратную — идиллическую — сторону: окрестности.
Мне долго не хватало в Америке истории. Даже на нашем побережье она не простирается глубже, чем на четыре века, и начинается в 17-м столетии, с которого Европа ведет отсчет Новому времени, а Америка — своему. Но здесь история, себя не выпячивает, ибо выпячивать особенно нечего. Поэтому она прячется в унылом новострое одинаковых закусочных и бензоколонок, которыми исчерпываются наши провинциальные ведуты. (Я ориентируюсь в них так же легко, как в книгах на полке интеллигентной квартиры — они так похожи, что при обмене не стоит перевозить библиотеку.) Чтобы разглядеть что-то занимательное, нужно сменить оптику и воспользоваться дотошной подсказкой интернета.
Собственно, это и называется краеведением: углубиться в обыденное и вынырнуть с другой стороны скучного с трофейным знанием, недоступным ленивому. Остальным занимается большая история, нам остаются объедки, опилки, осколки прошлого, в которых так сладко копаться.
Очертив на карте радиус в 40 миль, для начала мы с женой отправились в городок с голландским названием. В наших краях таких хватает, поскольку выходцы из Нидерландов служат американцам, как римляне — Старому Свету. И голландский — латынь Америки, во всяком случае той, что неподалеку от Нового Амстердама.
Сверившись со словарем, мы выбрали прибрежный Хаверстроу, по-голландски это означает «овсяная солома». В соединении с местной глиной она образует кирпичи, из которых первые поселенцы строили свои дома еще в 1616 году. К XIX веку тут было 40 заводов, которые обеспечили застройку Нью-Йорка. Каждый старый дом в Манхэттене начинался в здешнем карьере. В память об индустриальном прошлом местные устроили голландский садик. Он весь из кирпича: и ограда, и беседка, и чайный домик с краснорожими скульптурными фантазиями под надписью готическим шрифтом. Внутри — усмиренная до клумбы природа. В совокупности — образ Голландии в пейзаже и интерьере, от которого я млею, так как вырос в Риге. Для нее тоже характерны сдержанные этика и эстетика, находящие отражение в культе кирпича. Даже готика у нас бывала «кирпичной». К ее лучшим образцам относились Академия художеств и две водонапорные башни — Анна и Жанна, названные по имени живших на этом месте сестер, первую из них сожгли на костре за колдовство.
В следующий раз мы отправились на горное озеро Роклэндс кристальной водой. Оно служило источником льда для Нью-Йорка. Глыбы льда выпиливались зимними ночами (чтобы меньше таяли), на особых товарняках-рефрижераторах доставлялись в Манхэттен и прятались в кухонные шкафы-холодильники, где они могли пережить лето.
Так родились коктейли: со льдом все было вкусно, а главное — шикарно.
Фабриканты льда, научившиеся сохранять его в древесных опилках и соломе, возили свой товар даже в Индию, где он имел феноменальный успех. Выше всего ценились прозрачные сорта льда без примесей вмерзших головастиков.
Наконец мы отправились в путь наугад и оказались в крохотном городке Демарест, где не было ничего интересного. Разве что заросший водорослями канал и оккупированные травой рельсы с почти игрушечным станционным домиком, который известный архитектор выстроил по заказу железнодорожного барона Демареста. Как и всюду, из-за карантина здесь ничего не работало: машин не было, а поезда и так не ходили с войны. Оставшиеся без дела горожане собрались у воды. Мужчины закинули удочки, женщины, соблюдая дистанцию, с трудом играли в карты, дети вертелись под ногами — в масках, но где хотели. Солнце сворачивало за пригорок, а в его косых лучах все выглядит, как на картине все тех же малых голландцев: безусловный мир и ненасильственный покой. Я такой завидной Америки еще не видел, наверное, потому, что наблюдал ее на фоне происходящего.
И в этом — соблазн краеведения. Доступное каждому, оно, как буддизм, да и любая философия, исключая марксистскую, учит тому, что под пристальным взглядом незамеченное разрастается, а главное — углубляется, открывая микроскопическую структуру пространства и времени. Подглядывая в замочную скважину за локальной историей, мы подражаем не фауне, а флоре: пускаем корни медленно и надолго. Хайдеггер, который всякому транспорту предпочитал лыжи, уговаривал студентов сидеть на месте и изучать его, начиная с самого малого — с куска древесной коры, в которой он находил убежище от окружающего.
- Рубрика: Кожа времени. Читать все материалы