Когда его «убили», многие друзья и товарищи Бабченко написали искренние некрологи, не все их успев опубликовать — и я в том числе. За это на него не в обиде: во-первых, вышло смешно. Во-вторых, воскрешение в стиле шоу породило в соцсетях вопрос: а журналист ли Бабченко? Он очень важен для нашей эпохи объявленной «постправды», но сначала мы должны тогда ответить на другие вопросы: кто такой вообще сегодня журналист, и в какой мере мы - все, кто обсуждает «казус Бабченко», вправе отнести себя к этой высокой профессии? В такой дискуссии историю с «ожившим трупом» мы пока оставим за кадром – тем более, что она и обсуждается совершенно в духе: «А если бы он вез патроны? – А если бы макароны?» ...
А текст оказавшегося, по счастью, ненужным некролога я тут частично использую: правило говорить хорошо только о мертвых — не из журналистского набора, хотя журналистика чаще всего протестна. Правильный ход вещей не вызывает спонтанного желания высказаться, поэтому он и обсуживается не журналистикой, а пиаром – за деньги. Нормальный журналист оппонирует власти с позиций гражданского общества, и это тоже как раз случай Бабченко. Мы с ним даже согласимся, наверное, с классификацией нас как представителей «второй древнейшей профессии», если «первая» — это пропаганда. Где власть, там сразу появляется и ее прикормленный певец и глашатай, и только уже на втором шаге - другой человек, который говорит: нет, стой, тут что-то не так, ты врешь. Вот это и есть журналист, хотя это еще не все о нем.
Смысл журналистики состоит в разоблачении симулякров пропаганды. Здесь мы несколько упрощаем, но не перевираем Жана Бодрийяра: симулякр — это не просто выдумка, как в кино, это такая придуманная реальность, которая производит последствия и в настоящей. Стрелков-Гиркин, в отличие от документалиста Бабченко, еще и писатель-фантаст. Война России с Украиной была фантастически описана еще за несколько лет до событий на Донбассе. Они ее придумали, а уж затем на войну поехали живые люди, а оттуда — груз 200. В отличие от Украины, по эту сторону фронта убитых плохо видно через медиа, и большинство пока предпочитает развлекаться, для чего те же современные медиа предоставляют небывалые возможности. Но на соседней странице вдруг объявляется Бабченко, который тычет нас носом в эти трупы — за что же его любить?
В ситуации информационной войны журналист оппонирует все равно своему государству — потому что во враждебном должен быть свой такой же. Хотя война, конечно, сразу ограничивает возможности ее противников. Но разоблачение «врагов» — удел пропагандиста, восхваляющего этим свою власть. Неумное государство объявляет в такой ситуации войну и своим журналистами, а его пропаганда обвиняет нас в «предательстве родины». Но мы всего лишь не хотим предавать свою профессию — или нам остается расстаться с ней и заняться чем-то другим, но это не случай Бабченко.
Много размышляя о журналистике и в поисках ответа роясь во всяких заумных книжках, я вычитал у Мишеля Фуко подходящее слово: паррезия. Оказывается, осмыслению обозначаемого этим словом явления минимум 2,5 тысячи лет — это обсуждалось еще в Древней Греции, в том числе Платоном: как известно, его тиран Дионисий, которого тот пытался наставлять, продал в рабство.
И именно за паррезию, что буквально переводится как «свободная речь» или, в интерпретации Фуко, говорение правды перед тираном или народом.
Всегда с элементами риска и разрывания рубахи на груди — но это следствие, а не цель.
«Правду говорить легко и приятно» (М. Булгаков) перед узким (по определению, он всегда достаточно определен) кругом единомышленников, а «разрывание рубахи» и вопли связаны с тем, что с правдой надо докричаться до тех, у кого она «своя». И еще древние понимали, что паррезия перед тираном — это еще так-сяк, а перед народом куда опасней: просто разорвут или потребуют у тирана казнить парресиаста, как случалось не раз. И это тоже случай Бабченко.
Однако постмодерн с его «постправдой» (я бы даже перевел этот новейший термин как некоторое состояние: «послеправдие») актуализирует вопрос Понтия Пилата: «Что есть истина?»
На это Иисус, по Евангелиям, ничего не ответил. Потому что вопрос был лукав: Пилат вопрошал не о правде (которая, может быть, и непостигаема), а о лжи. Он-то ведь прекрасно понимал, что, отправляя подследственного на крест, лжет. Мы всегда понимаем это в тот самый момент, когда врем, но Пилат (по Булгакову) — редкий случай мужественного и осознаваемого когнитивного диссонанса, а менее бесстрашные люди его просто вытесняют изо всех сил. Это важно для еще предстоящего нам вопроса о пропаганде, а пока просто фиксируем: вы врете, правда есть — в том смысле, в котором это просто не ложь. Правда не просто есть, но она (я цитирую тут собственный роман о другом) «хочет быть высказанной» — это и есть паррезия.
Но порыв паррезии входит в противоречие с обязательством журналиста аккуратно и точно работать с фактами, и мы постоянно находимся в этой «вилке». Ведь речь о высказывании, а не о вегетарианской «информации», которая встречается в чистом виде разве что в железнодорожном расписании (хотя и оно тоже может публиковаться в газете). Сам выбор темы или фокус внимания — это уже высказывание, которое не бывает нейтральным. Между тем журналист находится всегда внутри события. Жиль Делез считает, что само событие возможно только тогда, когда появился наблюдатель, иначе оно оказывается «нигде». А журналист не только наблюдатель, ему надо еще описать событие, частью которого он стал.
При этом журналист (как и пропагандист) всегда как-то ангажирован — хотя бы прошлыми своими высказываниями, за которыми у некоторых стоят даже стойкие убеждения. Как, впрочем, и у пропагандистов, но журналист отличается от них тем, что, осознавая эту свою уязвимость, он заранее стреноживает себя рамками профессиональных стандартов. А пропагандист так сделать не может: тогда у него просто не получится никакого продукта. А чтобы продукт получился на славу, надо еще сначала наврать самому себе — иначе сорт будет не тот. Какие уж тут стандарты — тут «бендеровцы», одно сплошное вдохновенье.
Вот это первый пункт, в котором парресиаст в Бабченко часто и явно побеждает журналиста: неразборчивое отношение к фактам. Впрочем, сбежав из редакций, где его поливали холодным душем, он последнее время высказывался как публицист – там факты чаще заимствуются, а не добываются потом и кровью - так, как он сам это делал на прошлых своих войнах, а в одиночку и возможностей таких у него маловато. Но не пропагандистам попрекать его этим. И не тем, кто уютно описывает велосипедные прогулки, или забивает полосы рецептами засолки капусты (в чем тоже есть польза, но вряд ли это журналистика), или переписывает пресс-релизы, в чем уж точно пользы нет никакой: их никто не читает, и это просто распил бюджетов.
Публицистика («дурная» — как она называлась в старой «Комсомолке», но не в нынешней) и вынужденная вторичность фактуры сближают то, что делает Бабченко, с пропагандой, но все же я не согласен с определением его как «либерального пропагандиста». Ведь пропагандист – не тот, кто врет (да он и не врет в прямом смысле слова, там сложнее), а тот, кто подгоняет фаты (в том числе в собственной картине мира) под готовые идеологические блоки — мифы.
У Ролана Барта, короля деконструкции современной мифологии, есть эссе о плакате, где был изображен чернокожий, салютующий французскому флагу (это примерно период колониальных конфликтов). Барт, исследующий то, чего на самом деле нет, вынужден выдумывать для этого новые слова. Так, миф, который генерирует этот плакат, Барт обозначает как «французскую имперскость». И тут же делает важное и точное замечание: миф похищает у вещей историю и превращает ее в природу. Вот есть такой-то негр, его зовут так-то, он где-то родился, у него, наверное, есть жена и дети (или нет) — вот это все у него «похищено», и он превращен «в природу»: типа всегда так было, а никак по-другому быть и не может. Если мы сравним это с «распятым мальчиком» (откуда он и как его зовут? — это все «похищено»), то этот миф генерирует, пожалуй, «украинскую фашистскость» как «природу»: всегда так было… Это, конечно, бред, и мальчика-то никакого не было, что признали даже авторы сюжета, но «осадочек остался».
Вот так работает пропаганда. Но так никогда не работал Бабченко. Весь его отвязанный стеб про въезд на Тверскую в люке первого танка НАТО — это, напротив, деструкция мифа с помощью сарказма (может быть, и неуместного — ведь заносит). Миф боится и не выдерживает двух вещей: возвращения истории (как в истории с 28-ю панфиловцами, которые остановили танки, и это никто не оспаривает, но их было не столько и, возможно, не тех) и иронии.
Поэтому попытки вернуться к фактам всегда вызывают такое бешеное сопротивление, а иронии приписываются (как в случае с Pussy Riot) свойства уголовного преступления, смертного греха и крамолы.
Преследуемые разными способами, в том числе и физически, загоняемые в какие-то гетто, парресиасты срываются с иронии на крик, который, конечно, уже не есть журналистика в строгом смысле слова, — и это тоже случай Бабченко. Такому — и с таким — становится трудно работать в профессиональном (институализированном) медиа: это проблема не убеждений, а тональности. В конце концов, такой Бабченко остается как бы один в поле воин и сам себя таким понимает (хотя в смысле моральной поддержки он, конечно, не один).
Такая фигура пока описывается как «блогер» — довольно неточно, и даже не потому, что блоги уходят в прошлое, а потому что замшелое прошлое уже сами «СМИ» — советский термин, который изначально имел более откровенную формулу: «средства массовой информации и пропаганды». А в эпоху интернета и социальных сетей имеют значение только генераторы смысловых потоков в этих самых сетях, и тут автор-одиночка часто дает фору иным «СМИ», которые часто их вовсе не генерируют. Газета – это то, во что заворачивают селедку, а журналистика начинается там и тогда, когда чье-то высказывание (по телевизору ли, или в «блоге») породило живой отклик, пусть это даже возмущение и отторжение. Журналистика — это коммуникация. Мы все, включая читателей, работаем на журналистику, граница между ней и пропагандой определяется только отношением к фактам, и с этой точки зрения не так принципиально, кто тут как называется.
Можно описать и так: перестав быть журналистом в строгом смысле слова, Бабченко остается важной фигурой в журналистике (что доказывает и эта дискуссия). А в плане коммуникации такая фигура — при всей ее «гибридности» — оказывается незаменима.
Ведь Интернет, на который когда-то рассчитывали как на идеальный проводник, оказался, наоборот, изолятором. «Забанивая» тех, кто говорит неприятные нам вещи, мы оказываемся в замкнутых смысловых контурах или «пузырях». Тут обсуждаются разные темы, формируется разный язык, в разных контурах циркулируют — и это самая большая засада — разные по природе вещи: в одном это критическая мысль, а в другом цельные блоки мифологем. Они уже почти не смешиваются, как масло и вода. А как понять друг друга без этого?
Война ведь уродует все, и первым делом коммуникацию между теми, кто ею болеет, и теми, кто выступает против. По эти стороны фронта, проходящего поверх государственных границ, но в области смыслов, мы перестали слышать друг друга. Война довела непроходимость смысловых пузырей, в которых замкнулись пресловутые 86 и 14 процентов (конечно, не только россиян), до стадии закупорки, и это грозит гибелью нации (или двух) — не больше и не меньше.
Юрген Хабермас предложил важное понятие «коммуникативного разума». Это совсем не то, что фикция «коллективного разума», которая предполагает, что решения принимает большинство: история свидетельствует, что большинство как раз обычно заблуждается. Коммуникативный разум — даже не состояние, а не имеющий ни начала, ни конца процесс выработки согласия по наиболее важным для общества вопросам. Роль журналистики в этом трудно переоценить — тем более когда парламент — «симулякр». А решения, принимаемые вне проговаривания, сносят крышу у «коммуникативного разума» — таким было и никак не обсуждавшееся решение о присоединении Крыма (хотя с какой-то, допустим, военно-стратегической точки зрения оно могло быть и правильным).
Хабермас описывает и правила функционирования коммуникативного разума, важнейшее из которых гласит: ни один заинтересованный субъект не может быть исключен из дискурса. А власть «управляет обществом с помощью насилия и дискурса» (Мануэль Кастельс). Теряя разум, власть просто выкинула Бабченко из дискурса, тем самым взвинтив его, и теперь ей надо ликвидировать последствия этой ее ошибки, брать на душу новый грех, определяя какую-то меру насилия к нему. А он невиновен, потому что его-то «брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесной» (ап. Павел).
Преодоление трагического раскола нации еще потребует остывших от истерик мозгов. Но прежде необходим крик боли, чтобы «коммуникативный разум» собрал мозги в кучку и, наконец, провернулся. Умеренное высказывание неслышно, непроходимо в замкнутых «пузырях» — так, и эти мои размышления будут обсуждаться в «Фейсбуке», но не в «ВКонтакте».
Тут еще важно, кто закричал, чем он заслужил право на высказывание. Ведь люди войны не могут не признавать Бабченко, прошедшего две чеченские кампании, своим, не могут от него так же отмахнуться, как от нас — не нюхавших пороху пацифистов.
Он медиум — единственный в своем роде, слышимый одинаково громко в обоих замкнутых контурах.
Попытки писать не о войне Аркаше не удаются: она занимает все его антивоенное естество. Он — человек-боль, человек-нерв, проводящий общую боль от мозгов к рукам и ногам и обратно. А сука-война по-снайперски знает, что делает: она хочет расстрелять сам медиум, и в этом смысле старшина запаса Бабченко всегда под прицелом.
Какого разума можно требовать от опасности и боли? Это уже о том, почему Бабченко так легко влип в мутную историю с разработкой СБУ. Журналист ведь не перестает быть еще и просто человеком – уязвимым, как все живое. Мало ли что ему там наплели или наобещали – при чем тут журналистика? Какое отношение к ней имеет утверждение, что Бабченко – врун (верю, поскольку из надежных источников)? Допустим («А если бы он вез патроны?»), он бы наврал жене, что лежит в больнице, а сам удрал к любовнице. Это тоже дискредитировало бы его как журналиста? Кто из нас ни разу не соврал вне профессии, пусть первым бросит в него камень.
По жизни Аркаша, конечно, дурак — в том смысле, в каком «блаженны нищие духом». Он простодушен и при этом еще и безбалдовый авантюрист, но без образования юридического лица и без цели извлечения прибыли.
Заканчивая, признаюсь, что и я тут, конечно, тоже сильно ангажирован. Я Аркашу люблю — он очень честный, очень хороший и добрый человек. Это, конечно, уже из «некролога», но и в глаза не стыдно признаться — тем более когда явилось столько охотников лить на него помои.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»