Я пишу эти строки, когда сообщение о гибели Лизы Глинки, Доктора Лизы, стало уже абсолютно официальным. Но все равно не верю в ее смерть. У меня есть надежда, что вот сейчас или чуть позже что-то — не знаю, что именно, — произойдет и все окажется неправдой или дурным сном. И все пассажиры того самолета, и Лиза, и экипаж — будут живы.
Это очень иррациональная надежда. Объяснить ее не могу ничем, разве что желанием чуда. Но надежда рациональной не бывает и всегда связана с «есть» и с «будет», но не с тем, что было.
Поэтому у меня не появится в тексте о Лизе Глинке это чертово «была». Пусть все будет только в настоящем. Как и подобает Лизе.
Нас познакомит Вера Миллионщикова в январе 2008 года. На заседании попечительского совета благотворительного фонда помощи хосписам «Вера».
После совета мы втроем — Вера, Лиза и я — поедем на метро домой (окажется, что мы с Лизой живем рядом), и Лиза расскажет мне о том, что вот уже два месяца она каждую среду ездит на «Павелецкую», и кормит там бомжей, и лечит их, ну таблетки дает, мазями мажет, за жизнь говорит… Я попрошу ее в следующую среду взять меня с собой, а Вера скажет: «Поезжай, напиши. Ссанья на «Павелецкой» стало меньше».
Как-то я попросила Веру Миллионщикову устроить моего умирающего друга в хоспис. И хотя все было по правилам, друг жил в Центральном округе Москвы, и нужные справки и направления имелись, я, разволновавшись, начала рассказывать, какой он хороший человек. На что Вера спокойно сказала: «Да хоть Гитлер, Зоя, хоть Гитлер. Конечно, приму».
Мы были знакомы уже лет двадцать. Вера про милосердие знала абсолютно все, изнутри и очень достоверно. Она с нуля, на ощупь, сама, лично, на собственном усилии создала Первый Московский хоспис, и не как дом смерти, а как возможность — и реальность! — для людей достойной жизни до конца. (Сегодня этот хоспис носит имя Веры Миллионщиковой.)
И все-таки я оторопела: как это — да хоть Гитлер?! Включила воображение: если бы от меня лично зависело, в человеческих или нечеловеческих условиях умирать Гитлеру, чтобы я выбрала? Наверное, мой ответ Гитлеру не понравился бы.
Вера Миллионщикова умерла в 2010-м, я до сих пор не могу с этим смириться, мне нестерпимо остро ее не хватает.
Так вот как-то, года два назад, общаясь с Лизой, вспоминаю тот разговор с Верой. И Лиза мне очень серьезно говорит: «Я тоже могла бы так сказать. Исключаю в своей работе избирательность: хорошему буду помогать, а плохому нет. Я не судья и не Бог».
Кстати, однажды Лиза собиралась прочитать лекцию. А ее запретили. Так вот: название той запрещенной лекции: «Как помогать людям, чьи убеждения тебе чужды».
«Почему запретили мою лекцию — не имею никакого представления. Я была в Донецке. Приходит эсэмэска, кстати, от тебя: почему отменили твою лекцию? Я ничего понять не могла. Какая отмена? Какой лекции? Там бомбят, обстреливают, я вообще ничего не понимаю, — рассказывает мне Лиза. — Когда вернулась в Москву, звоню Кате Гордеевой, она говорит: да, запретили, да, отменили. Ну отменили — так отменили. Может быть, мы перенесем ее в Петербург, если снова ее не отменят».
И — уточняет: «Это было еще до войны. Мы договорились с Катей Гордеевой, что я прочту лекцию в ее проекте. Проект называется «Открытые лекции».
А потом началась война. И я почти все время была там, в Донецке. И не знала, смогу ли вырваться на эту лекцию. Короче, договорились, что лечу в Новосибирск на один день. Прилетаю, читаю лекцию и сразу улетаю назад.
Дело не в том, что у меня нет убеждений. Безусловно, они есть. Но я работаю с теми людьми, чьи убеждения не разделяет — ну скажу так: подавляющая часть общества. Это бездомные, это малоимущие, это нищие, это больные. И, наконец, психически больные, их сейчас особенно много здесь. Это все моя работа в России, понимаешь?
И несостоявшаяся лекция должна была быть посвящена именно этой работе. Работе с людьми, у которых нет никакой опоры в жизни».
А вот еще фрагменты ее интервью:
«Я работаю с отверженными и преданными. И не все меня в этом понимают.
Вот, к примеру, были люди, которые помогали нашему фонду «Справедливая помощь», давали мне деньги, но говорили: «Только не на бездомных». А сегодня, знаешь, что изменилось? Сегодня так: есть люди, которые дают деньги фонду и говорят: «Только не на бездомных», а есть люди, которые дают деньги и говорят: «Только — на бездомных».
Я на это реагирую так: уважаю свободу выбора. Поэтому благодарна всем, кто помогает мне помогать.
Короче, никого ни в чем не перевоспитываю и не переубеждаю. Но оставляю за собой право поступать так, как считаю необходимым.
Меня часто спрашивают: почему я помогаю тем, кому помогаю? Всем этим странным, страшным людям. Отвечаю: «Потому что они тоже люди. Других причин нет». Вот об этом я рассказывала бы в своей лекции».
«Я говорила бы о самом элементарном. Вот, например, как перебороть в себе отвращение к неприятным запахам от бездомных, как накормить голодных, как оказать им первую медицинскую помощь. По сути, это даже не лекция должна была быть, а такое описание человека, который обращается за помощью, а дальше — как можно этому конкретному человеку помочь, как принимать его взгляды без взрывов любования или осуждения».
«Ты знаешь, я имею дело с очень пьющими людьми, чьи убеждения мне глубоко чужды. Это не только спившиеся, опустившиеся люди, а те, кто ведет аморальный образ жизни. Осуждать их я не имею права, но как наладить с ними отношения, как убедить их хоть как-то, хоть немножечко стать снова частью социума, а не оставаться полным изгоем?»
«Я очень редко выступаю с лекциями. Вот как-то на сайте «Новой» по твоей просьбе. Один раз в «РИА Новости». И — все.
Опыт непередаваем. Очень трудно объяснить, научить. Как, например, рассказывать каждый отдельный случай? Он, ты ж понимаешь, уникален…
Но суть в том, почему общества по работе с бездомными, например, неэффективны, почему они плохо работают? Почему не все получается?
Я и себя от этой критики не освобождаю. Я не могу сказать, что работаю продуктивно. Можно же лучше… Чего не хватает? Времени, сил и денег».
«Мне люди много пишут: мы тоже хотим помогать бездомным и так далее. Хорошо, что уже хотят, стремятся. По сути, это, знаешь, что? Социальный хоспис. Сейчас в Америке и в Европе появилась специальность, она называется «уличная медицина».
Я только что вернулась с международной конференции в Дублине. Где психиатры, психологи, терапевты, доктора самые разные, а это была чисто медицинская конференция, говорили о самом понятии «уличная медицина». То есть о том, как отправлять с улиц бездомных в больницы, не перегружая при этом бюджеты больниц, как правильно оформлять им инвалидность, и оформлять ли ее вообще, и что делать, когда больной бездомный не хочет лечиться, и это нежелание — его выбор, его образ жизни, но при этом он же не перестает быть больным и помочь ему все равно обязательно надо…
250 человек на конференцию приехали со всего мира. Я представляла Россию. Из Индии был мужчина, которому 85 лет, он помогает там бомжам. Ирландия сама была очень мощно представлена, католики — они ведь очень милосердные. Интересные люди были из Швейцарии, ну и отовсюду, отовсюду…»
«Ну вот, собственно, и все. Я лекции никогда не пишу. И эта так и осталась ненаписанной. Кроме одного только названия.
Как правило, люди с самого начала задают вопросы, я отвечаю. Показываю фотографии. Это фотографии бездомных и сам процесс работы с ними. Легче один раз увидеть, чем бесконечно объяснять, да? Как перевязывать раны, как кормить, как раздавать вещи. Просто жизнь».
Фото: РИА Новости
А вот мы говорим о войне в Донецке, о Лизиной помощи детям. Это 2014 год. Я опять буду цитировать. Очень хочу, чтобы звучал ее голос.
«Сколько раз я была в Донецке? Могу посчитать по билетам. Мне кажется, 15 раз. Нет, точно: 16. Я езжу туда с марта этого года.
Сначала я поехала от СПЧ (Совет при Президенте РФ по развитию гражданского общества и правам человека. — З. Е.). Знаешь, посмотреть, что там происходит. Не нарушаются ли права русских.
Войны еще не было, но уже случился захват административных зданий. Но еще ничего такого, чтоб особенно напрягало, совершенно мирный город. И так оставалось долго, еще очень долго, пока я туда ездила.
Да, появились уже ополченцы, но город жил нормальной жизнью. Уезжать начали только в июне, когда уничтожили аэропорт и когда бои пошли уже на улицах.
А сейчас люди стали возвращаться. Потихоньку, но возвращаются. И в Донецк, и в Макеевку. И хотя много разрушений, я точно знаю, что на днях там включили отопление.
Моя работа в Донецке такая же, как здесь. Это работа с мирным населением. Старики, больные, дети».
«Как я езжу туда? Когда — как. Бывает, совсем одна. Иногда с помощницей Ланой.
Или с нашим охранником Николаем Михайловичем Беляковым. Он носит детей на руках. В машину, из машины, к поезду, по поезду. Дети бывают совсем неходячие, лежачие».
«Город Донецк весь разрушен по окраинам. А центр — нет, сохранился. Ну, есть какие-то осколочные попадания, но это в очень отдельных местах.
Были времена, когда город был совсем пустой. Это из-за обстрелов. Потому что все попрятались по бомбоубежищам.
Несколько раз летом на меня это производило удручающее впечатление. По сравнению с апрелем, например. Или с мартом. Представь, миллионный город вдруг обезлюдел. Совершенно пустые улицы, вот буквально ни души. И в отеле — никого, никого.
Пустой город не то чтобы страшен, нет. Скорее — непривычен.
Потом — через два, три дня откуда-то опять появляются люди. И взрослые, и дети, и опять живая жизнь…»
«Конечно, я была там и во время бомбежек. Нет, никуда не пряталась. Вообще никуда. Ну в какие-то совсем страшные уличные бомбежки я не попадала. А так, чтобы стрельба была или спереди или сзади, это не раз было.
Иногда стрельба начинается прямо в нескольких метрах от меня. Ну, постреляли и перестали. Впрочем, стрельба в последнее время там практически беспрерывно идет, тот же Донецкий аэропорт пытаются взять то те, то эти, а отель недалеко от аэропорта, и выстрелы слышны очень хорошо. Нет, это даже не стрельба, а такая канонада, постоянная, постоянная. То сильнее стреляют, то слабее, то короткая очередь, то длинная, то просто перестрелка.
Главное, не надо в это время высовываться в окошко. По дурости в мае, когда летали еще самолеты, я умудрялась вот так вот высунуться в окошко и посмотреть, что там. Потом эти желания пропадают…»
«Т-а-к-и-и-и-е больные тяжелые дети бывают… Вот последнюю группу мы привезли сюда, в Россию, две недели назад. 12 человек. Это дети с тяжелым поражением нервной системы или, например, эпилепсией.
Чем их там можно лечить? Припадки идут и идут. Поведенческие изменения сильные. А обстрелы и бомбежки, сама понимаешь, как действуют на этих детей…
Есть совсем маленькие больные дети. Вот я привезла сейчас слепую девочку. Четырехлетнюю. С тяжелейшими дефектами. Мама, только родив, от нее отказалась. Взяла ее к себе бабушка. И с августа эта девочка не получала никакого лечения.
Девочку эту я, конечно, взяла с бабушкой. Я не могу брать детей без опекунов или родителей. Сейчас они в больнице.
Бабушке этой девочки 53 года, а выглядит она на 70. Бабушка воспитывает свою слепую умственно отсталую внучку совсем одна, от нее отказалась не только родная мать, но и вся родня, бабушка кормит, опекает внучку, но что она еще может? Она же не может ее лечить! Здесь не стреляют и не бомбят, они пока здесь в больнице, но в больнице их не могут держать вечно, им придется или возвращаться, или как-то еще определяться, а как? »
«Везти детей сложно. Кто-то плачет. У кого-то приступы. Ну что ты хочешь — дети!
Вот последний раз я привезла детей от нуля до 16 лет. От нуля — это совсем маленькие, груднички.
Детей по Донецку я не собираю. Сила — она, понимаешь, и в правде, и в профессионализме. Детей подбирают местные врачи. Героические доктора, которые там остались. Насильно, ты ж понимаешь, мы никого не вывозим.
Доктора там, занимаясь в отдельности каждым ребенком, говорят родителям: есть возможность поехать в Киев, поехать в Харьков, поехать в Москву. Выбирайте! А здесь мы не можем помочь — потому то и потому то. Нет препаратов, обстреливают часто.
Последние дети, которых я вывозила, — они все из Макеевки. А там бесконечно, непрерывно стреляли. А дети с очень тяжелыми поражениями нервной системы, так что представляешь, что для них эти обстрелы…У них, этих детей, и так, без обстрелов, все непросто, а когда еще и стреляют…
Всего я вывезла оттуда в Москву 29 детей».
«33 ребенка были переданы украинской стороне.
Это сироты. Из дома ребенка в Краматорске. Краматорск был тогда под тяжелым обстрелом.
Через Славянск я везла этих детей на харьковскую трассу. Везла в «скорой помощи». По 7-8 детей или поменьше, когда как, за один раз в машине.
Двое суток везла. Кто помогал? Шофер. Только шофер — и больше никто.
Шофер был местный. Звать Толик. Фамилию его не знаю.
Пожилой человек. Сам согласился всех перевезти. Абсолютно бесплатно.
В Донецке нам дали машину «скорой помощи».
Где-то пять ходок было. Главное: успеть до темноты. А темнеет там очень рано. В темноте ехать нельзя — стреляют.
Расстояние там такое — 57 километров. Полтора — два часа туда, полтора — два часа назад. Это из Краматорска до харьковской трассы. Но это если все нормально было, если не попадаешь под обстрел. Мы раз попали, но, слава Богу, обошлось. Мы с Толиком везли тогда всего одного ребенка.
Когда начался обстрел, стало совсем страшно, мы с Толиком упали друг на друга, прикрыли собой ребенка.
Когда везли детей, я, кого можно было, перевязывала бинтами и так прикрепляла их к носилкам, чтоб в случае, если что не так пойдет, они с носилок не попадали. А тех деток, которых по разным причинам, из-за их болезней, нельзя было перевязать и привязать к носилкам, я держала у себя на руках. Точнее, на ногах. На одной моей ноге — один ребеночек, на другой ноге — другой. А кого-то при этом еще за руки держала.
А там, на харьковской трассе, нас встречали врачи и военные. Всех мы довезли живыми и невредимыми. Все дети были разные — от новорожденных до пяти лет.
Знаешь, пока везла — научилась различать их по лицам. Да-да, различала, различала. Особенно самые маленькие, крохотные запомнились. Еще совсем не говорящие.
Врачи и военные с той стороны забирали у меня этих детей и развозили их по домам ребенка».
А вот Лиза Глинка как-то совсем тихо и медленно рассказывает, что в ней поменялось из-за этой войны в Донецке:
«Если бы мне кто-то год назад сказал, что я все лето проведу на войне… Ну есть Майдан, какие-то выступления, но чтоб война… И вот все лето на войне… Ни одного дня в отпуске не была.
Так что же поменялось во мне из-за этой войны?
(Долго молчит.)
Ну совершенно лишней, просто придатком каким-то стала тусня. Великосветская, просто светская, да любая. Я и раньше не очень-то тусовалась, ну надо — так надо пойти, и куда-то шла. А теперь все перевернулось — я возвращаюсь оттуда, вижу здесь беженцев, а столько знаю про то, что они там пережили, и мне уже само приглашение на тусовку какую-то кажется диким. При этом я не звезданулась на войне, я нормальная, просто теперь любая тусовка кажется совершенно лишним моментом в моей жизни, я даже не знаю, как там себя вести, я чужая буду на любой тусовке.
Я стала чужой. Вот. Точно — чужой.
Меня всю передергивает, когда при встрече знакомые говорят: «А-а! Ты еще жива?», «О-о! Тебя еще не убили?» Это у них шутки такие, понимаешь?
А мне эти шутки совершенно не кажутся смешными. Потому что я, к сожалению, знаю людей, УЖЕ ЗНАЮ, которых там убили, которых там похитили, которые пропали без вести. Что тут смешного, скажи мне, что?
Короче, может, это не главное, но тусовки стали для меня сегодня полной фигней.
Ты же все время о них думаешь, о людях, которые там еще остались. О бабушках, о больных детях, о больных взрослых… Вот умственно отсталый 16-летний парень и его бабушка-опекун. У него никого нет, кроме этой бабушки, а ей 67 лет, и если с ней что-то случится, что будет с ним? Кому он будет нужен?
Знаешь, я честно пыталась им втолковывать: я вас эвакуирую, а вот это доктора в больницах, а вот такие-то и такие-то люди помогут вам оформлять статус беженцев, а я могу только поддержать вас здесь едой, лекарствами, теплой одеждой и помочь уехать назад, если вы захотите…
Но получается, я так или иначе на каждом витке и этапе их жизни очень крепко с ними завязана. Я не могу одна заменить им всю страну, но и страна оказалась не готова принять и обогреть весь этот поток беженцев, миллион или почти миллион их уже…
Я уверена, что все потом наладится, они вернутся домой, те, кому есть куда возвращаться, или они уедут в какие-то наши города, где приживутся.
Я надеюсь, очень надеюсь, что это так будет. Что все статьи, что вы пишете, что все, что делаем мы, и что делают хорошие, нормальные чиновники, которые тоже включены во все это, я очень, очень, очень надеюсь, что все это не напрасно… Случилась беда колоссальная. А зима идет со страшной силой. Беженцам надо где-то жить. На работу их устраивать надо. Есть те, кто очень хочет работать. А есть те, кто не может работать. А есть еще старики.
16 стариков умерло во время этой войны в Донецке. Умерли от голода.
А сколько их таких осталось там, не захотели уезжать, сказали, что мы будем охранять свой дом, свой огород.
И это не то что какие-то богатые люди, и не особенно чего они нажили… О, эти их несчастные огородики, за которые они так отчаянно держатся, это совсем не смешно, это что-то свое, личное, это территория их жизни…
А есть еще дети, кстати, дети этих стариков, они из других городов, и они обращаются к нам: «Заберите их оттуда», а сами не забирают, не хотят или не могут.
Сколько таких одиноких стариков осталось в Донецке, никто не знает, никто их не считал. Но счет их идет, наверное, на тысячи и десятки тысяч, это ж город-миллионник…»
Фото: РИА Новости
«Знаешь, я на этой войне не за тех и не за этих. Я против войны вообще.
Но когда ты видишь то, что там, на юго-востоке, произошло, естественно, ты будешь сострадать именно тем людям, которые там живут. Это ж человеческое качество: быть на стороне человека страдающего. Это понятно. Мне кажется, это даже объяснять не надо.
Но я не могу сказать, что мне не жалко украинских людей. В самом начале войны я передавала гуманитарную помощь и тем, и другим. Я ж не оружие передавала, а конкретную помощь конкретным людям по обе стороны баррикад. Я знала, чего у них нету, и передавала именно это».
«Врачей уехало из Донецка много. И их можно понять. Они сами объясняли: простите, но у нас семьи…
Но те, кто остались, — это герои. Вот — абсолютно точно. Я не устану это повторять. Герои. По-другому не скажешь. Я даже их фамилий не знаю, а иногда и имен — только глаза и лица.
Вот Андрей Михайлович, прекрасный педиатр и человек. И — практически весь коллектив областной педиатрической больницы остался. И — почти все в республиканской детской больнице остались…
Врачей, конечно, не хватает, в точности сколько, не скажу, но сильно не хватает.
А нянечки, санитарки — они все, все до одного, на местах, они не уехали, работают, есть среди них совсем старенькие, но как потрясающе работают… Их дети поуезжали, а они остались и все равно работают. И на передовой кто-то из них работает, представляешь? И бессменно, без передышки».
«Что еще во мне поменялось за эту войну?
Спать стала по четыре часа в сутки, не больше. И вроде бы даже хватает.
Но давай о хорошем, да?
Хорошее вот что со мной произошло.
Я очень внимательно стала выслушивать людей с улицы. Здесь, в Москве. Ну да, я и раньше слушала этих людей. Но сейчас я просто каждую подробность выясняю. Я стала видеть в них такое, знаешь, отчаяние в лицах… Его ни с чем не перепутаешь, не сыграешь, не изобразишь.
Ведь разные люди приходят сюда и просят. Вот пришла женщина, которая говорит, что ей надо сделать пластическую операцию. Хочет вот женщина что-то в себе изменить. Да нет, не после ранения, просто так. Приходит, требует: «А мне надо — а мне никто не помогает». У нее какой-то совершенно незаметный дефект, но она не может с ним смириться и считает, что недостаточно хорошо выглядит, такая не богатая, не бедная, обычная женщина…
А почему именно ко мне? А спроси… Я опять крайняя. Но я и ее внимательно слушаю. Нет, послать ее куда подальше нельзя. Н-е-е-т!!!
Мой офис, мой подвал — это последнее место, куда они приходят. Вообще мне очень редко хочется кого-то послать… Я же понимаю, от хорошей жизни сюда в мой подвал люди не приходят, никто, никто».
«Знаешь, у нас тоже очень много здесь людей совершенно отчаявшихся. Я так стала это здесь после того, как там война началась, видеть».
«Что здесь доводит людей до полного отчаяния? Отказы в лечении. Бесконечные отказы в лечении. Бесконечное перекидывание документов из одного кабинета в другой… Нет у нас системы одного окна… И вот они, бедные, мучаются, особенно те, что без прописки. Как прикрепиться, как лечиться…
У меня есть одна молодая женщина, у нее рак молочной железы, она не беженка, но прописки, к сожалению, нет, молодая женщина, которая очень-очень хочет жить, и, судя по последним анализам, у нее есть ухудшение, нужно лечение, а ей говорят: а-а, даже не пробуйте, ничего не получится…
У нас ведь как? Все решает регистратура. Все самое страшное — в регистратуре. Она повелевает людьми и выносит вердикты — и вообще никуда людей не пускает. Синдром вахтера.
А я всегда говорю: идите к компетентному человеку. Идите к главному врачу, к замглавного врача. Но! Их так в регистратуре упакуют, что они в истерике приходят ко мне сюда, выпивают тонны валокордина, море-океан слез, и они говорят: я никуда больше не пойду, буду умирать…
Чиновник — это беда. Я все время это говорю. Но и регистратура — это беда. У нас в медицине огромная беда на нижнем этаже. Говорят людям сразу: да и пробовать не надо, не пущу я вас на этот третий этаж, записывайтесь на горячую линию Минздрава, а эта линия никогда не отвечает…
И вот я беру за руку и веду человека в беде к тому, кто может помочь: я веду его в московский департамент соцразвития, что на Басманной. И там «решают вопрос» буквально за две минуты. Не потому что это я, а потому что возглавляет этот департамент умница Петросян Владимир Аршакович, который очень-очень помогает. Петросян вникает и говорит: подожди, подожди, сейчас разберемся… Иногда он честно признается, что тут уже ничем нельзя помочь. Но чаще всего очень-очень помогает. Да, или за руку веду, или прихожу с историей болезни. И скажу: ни разу Петросян не отказал мне в приеме. Хотя я вначале столько о нем негатива слышала, что решила сама посмотреть, что же он за кот… Но контакт у нас появился сразу. И теперь так — когда это возможно — департамент проблему решает. Но! Из-за этой проблемы регистратуры-вахтера наши больные сами по себе никуда проникнуть не могут и даже ни к какому врачу не до-хо-дят… Ты попробуй сама как журналист попасть…
Я была в психиатрической больнице самого строгого режима, где людоеды лежат.
Там было несколько проще.
А больные, особенно мои, так измотаны, голодны, напуганы… И говорят: лучше я сразу покончу с собой. Я в угрозы не очень верю. Но а вдруг? Могут и броситься под поезд».
Отдельно мы говорим о «критике малых дел»:
«Я знаю, что на меня сейчас опять окрысятся: надо менять систему, а это все аптечки-библиотечки… Ну не доживут наши больные до смены системы, недоживут. С каждым надо работать индивидуально. С каждым! Пока нету алгоритма нормального — только так. Нормальные чиновники есть, есть очень хорошие. А есть такие, которых и обвинять не в чем, — они просто стена, тормоза. Там все бесполезно».
«А как сделать алгоритм нормальным? Там среди нормальных чиновников есть люди, которые пишут алгоритмы. И они должны доступной сделать среду. Не только для инвалидов. А и для больных, и для здоровых. Чтобы люди понимали, к кому, если что не так, — им надо обращаться. Чтоб они понимали, что делать. Надо печатать брошюры, листовки, памятки. И не только о том, как не заразиться гриппом или гепатитом. А вот вы уже заболели — куда обращаться? Не у всех есть интернет, не все умеют пользоваться Яндексом… Не везде образованное население, особенно в регионах. На уровне облздрава даже я не могу разобраться, к кому надо обращаться. К кому идти, писать, а к телефону никто не подходит. Значит, для таких надо печатать: если вы тяжело заболели — что именно надо делать, куда обращаться, на что вы имеете право. Не в таком огромном листе, где невнятно и неразборчиво, мелким-мелким шрифтом, а коротко, внятно, конкретно — два телефона, три адреса. Все просто — и деятельно. И как много проблем решится.
Беженцы все равно потоком идут сюда. Вот я попросила юристов, мы составили такую памятку «Статус беженца», где все права и обязанности беженцев написаны, желтым маркером выделили главное… И стали им раздавать. Они читают, вникают, предают друг другу».
«Мне вот на днях сказали: «Все в шоке, что ты поблагодарила Володина (тогдашний первый зам главы администрации президента России Володин Вячеслав Викторович. —З. Е.) за помощь в эвакуации детей из Донецка». Но я на это так отвечу: «Я готова на руках носить того, кто поможет мне спасти одного ребенка». Никакая война не стоит жизни. Понимаешь?
Я вообще никогда не была такая, чтоб обижаться, дуться, зло на кого-то затаить. Если человек мне не нравится — я просто отстраняюсь.
Но поблагодарить всех, кто мне помогает, — считаю обязательным.
А Володин за один день помог создать команду, которая очень здорово помогает мне вывозить детей. Вывожу я, да, одна. Но координаторы все здесь. Один находит тут больницы и договаривается о местах. Кто-то с чиновниками разбирается… Это совершенно не их работа. Но они постоянно со мной на связи, они меня поддерживают, и я им всем действительно очень благодарна.
А началось с того, что в начале лета на заседании СПЧ, прямо вот еще не началось заседание, я просто сказала: «Давайте до того, как мы перейдем к политике, в которой я ничего не понимаю, я вам расскажу о детях в Донецке».
После заседания, когда мы все расходились, мне говорили: ну ты даешь, так зло выступила, кто ж тебе будет после этого помогать!
На следующий день меня позвал Володин, я думала, может, и правда, я слишком резко высказалась… Но Володин, да, за один день создал группу, которая меня во всем выручает. И что ж я такого, подлая, сделала? Сказала спасибо Володину и всем этим людям?
А почему не сказать спасибо, если в невероятно трудных условиях они сказали: дети — это главное! Будем решать, будем помогать!
Я очень хочу, чтобы ты всех этих людей перечислила, и хочу и через твою газету сказать им спасибо».
* * *
После каждой моей публикации о Лизе Глинке — среди очень признательных ей откликов — я непременно получаю пару-тройку очень длинных и очень мерзких писем, где взрослые самовлюбленные дядьки чихвостят Лизу за сотрудничество с режимом, и то, мол, она не так делает, и это, и вот больных детей не так, а так из Донецка надо вывозить, и чтоб никаких при этом администраций президента… Иногда взбешенно и зло я отвечаю им: а что вам, дядьки, не поднять задницу с дивана, и не смотаться в Донецк, и не сделать все правильно и красиво, и что вы сами, блин, сделали в жизни, кроме того, что сидите у себя на кухне и матом кроете Кремль?! Но чаще — и гораздо лучше меня — Лизу Глинку защищают наши читатели. Спокойно, достойно, аргументировано и с уважением, любовью, восхищением, нежностью к Лизе.
За почти девять лет нашего знакомства — десятки Лизиных интервью «Новой». О бомжах, о пожарах под Москвой, о голодающих за честные выборы в Астрахани, об арестованных на оппозиционных митингах в декабре 2012 года… И во все это — и многое другое — Лиза Глинка включается сильно, мощно, страстно, результативно, эффективно.
Не знаю, есть ли предчувствия смерти.
21 декабря этого года исполнилось шесть лет, как ушла из жизни Вера Миллионщикова.
В этот день в фейсбуке Лиза Глинка помещает их совместное с Верой интервью и почему-то пишет: «До встречи, Вера».
* * *
«А как остановить войну, ты знаешь?» — спрашиваю я Лизу в 2014-м.
«Только переговоры», — твердо говорит Лиза.
И повторяет: «Только переговоры».
Наверное, о Сирии Лиза могла бы сказать так же.
Она ведь везла туда лекарства.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»