Сюжеты · Общество

ЗОНдирование общества

На зоне, по словам директора Музея истории ГУЛАГа, человек как на ладони. То же происходит с посетителями самого музея

Виктория Ивлева , фотограф, журналист
Фото: «Новая газета»
Эту статью я посвящаю памяти Саши Меленберга, безвременно ушедшего историка и автора «Правды ГУЛАГа»Говорю с уверенностью: если бы не титанические усилия несгибаемого восьмидесятилетнего — на тот момент — з/к Антона Антонова-Овсеенко,...
_Эту статью я посвящаю памяти Саши Меленберга, безвременно ушедшего историка и автора «Правды ГУЛАГа»_
Говорю с уверенностью: если бы не титанические усилия несгибаемого восьмидесятилетнего — на тот момент — з/к Антона Антонова-Овсеенко, Государственного музея истории ГУЛАГа в Москве не было бы и до сих пор. Здесь очень важны два слова — «з/к» и «государственный».
13 лет жизни отнял ГУЛАГ у Антонова-Овсеенко, и попробуем все-таки считать, что хотя бы Москва — а музей относится к Департаменту культуры столицы — покаялась перед ним и другими невинными сидельцами.
10 лет назад Антон Владимирович пришел к мэру Лужкову с просьбой о создании музея и выделении для него помещения неподалеку от Лубянской площади. И вот что опальный ныне мэр написал на его прошении: «Важно! (и подчеркнул два раза). Сделать все возможное!»
Не все, но что-то возможное было сделано, и Антонов-Овсеенко получил здание на Петровке, 16, в котором на тот момент лучше всего было бы снимать кино про бомбежку и блокаду Ленинграда.
— Здание было в удручающем состоянии, с провалившимися окнами, но оно находилось во внутреннем дворе, и мы поняли, что сам двор можно отлично использовать для воссоздания опустившегося на страну ощущения «тюремной благодати». Первое, что я сделал, — повесил вывеску «Государственный музей истории ГУЛАГа», — рассказывает сегодня уже девяностолетний Антон Владимирович, по-прежнему действующий директор музея.
Основную экспозицию Антонов-Овсеенко, профессиональный историк и музейщик, готовил сам. И многое в оформлении — практически хроникально воссозданные его собственные воспоминания.
Вот на лестнице, опутанной колючей двужильной проволокой, висит, покачиваясь, лампа-фонарь, освещая последний вагон уходящего состава с заключенными.
— В тамбуре последнего вагона всегда сидел солдат с ружьем, который должен был внимательно смотреть на рельсы, чтобы не пропустить зэка, совершившего побег: иногда бежали через гальюн, сделанный в дощатом полу вагона, залегали на шпалах, рискуя быть убитыми или изуродованными проносящимся над головой поездом. Фонарь над вагоном помогал словить нераздавленных…
— Лагерь — это опыт раз и навсегда отрицательный?
— Лагерь — это колоссальный опыт человековедческий. Человек там получается на ладони, как яичко, спадают все оболочки, фурнитура, одежда. Личность раскрывается до конца. Лагерь дает человеку зрелость, но это противоестественный опыт жизнезнания, и опыт для всех разный… Ужасно тут вот еще что — лагерный быт въедается в кожу, и сегодня мы видим, что зона мстит нам, находящимся на воле, мстит во всем, даже в обыденном языке, проникая в него все глубже и глубже…
По залам музея меня водит один из добытчиков музейной коллекции, научный сотрудник Олег Калмыков.
— Если не знать историю, стоящую за многими экспонатами, то можно посчитать наши вещи чуть ли не помоечными, — говорит он. Олег побывал в разных концах страны, собирая материалы для музея. Некоторыми из них он гордится и даже почти хвастается: — Ну вот, лежит в витрине деревяшка какая-то или полуваленок обрезанный. А на деревяшке, если приглядеться, выцветшие буквы «Запретзона» — лагерная деревяшка-то, из Магадана, геологи привезли, прямо под Новый год бегал на вокзал с ними встречаться. А валенок, или, по-лагерному, коц, — из-под Норильска. Я шел там по заброшенному руднику, и из отвала породы веревочка какая-то торчала, я его и вытянул.
О судьбе хозяина валенка можно только догадываться, но валенками живые люди в тех местах не разбрасывались…
Олег продолжает:
— Был я как-то на Соловках, пытался там что-нибудь для музея выпросить, ничего не дали, я вернулся с сувенирным мешочком соловецкой соли и островными камнями, а потом сваливается на нас вот что: приходит сын Родиона Васькова, приносит папины именные часы и папину фотографическую карточку.
 — А папа был…
— А папа был замначальника лагеря на Соловках в 20-е годы, фактически сразу после создания СЛОНа. И на часах выгравировано «За стойкость и энергию». И еще сын нам дарит стаканчики из моржовой кости, изготовленные неизвестным заключенным Северо-Восточного ИТЛ в начале уже 30-х и поднесенные тому же Васькову, ставшему там начальником. А потом приходит женщина и приносит две открытки с видами Соловков 30-х годов из собрания ее папы-филокартиста. А на обороте открытки тираж — 500 экземпляров. И место печати — Соловки.
В соседнем зале Олег показывает мне маленькое нежное трепетное издание сталинской Конституции — самой замечательной Конституции мира, статья 125 которой гласит: «В соответствии с интересами трудящихся и в целях укрепления социалистического строя гражданам СССР гарантируется законом свобода слова, свобода печати, свобода собраний и митингов, свобода уличных шествий и демонстраций». Конституция пришла к народу в 1936 году, когда, по выражению Юрия Домбровского, «сталинские душегубки и костодробилки гудели и хлопали день и ночь», и страна превращалась в одну большую кровавую дымящуюся рану.
Рядом с Конституцией — барельефы Толстого и Белинского, изготовленные в Тайшетлаге в 50-е годы, лагерная посуда и письма заключенных. Лежит в витрине и подлинное уголовное дело об очередных вредителях — сотрудниках фуражного склада, у которых завелись в фураже жучки, а денег на химикаты для борьбы с жучками не оказалось. Вот и пришлось сотрудникам НКВД доказывать, что все эти фуражники — враги советской власти, жучков разводили сознательно и засовывали потом в солому, травили лошадей…
Доказали, естественно.
Есть в музее удивительные лагерные плакаты. Например, такой: «Береги лошадь!» (при человеческой смертности, доходившей, например, на Беломорканале и до семисот человек в день). Или: «Железной рукой загоним человечество к счастию!» Или напоминающий солнце с расходящимися лучами график зэковской производительности труда «с выполнением дифференцированных норм в среднем по строительству на 200 процентов». Фотографий собственно из мест заключения в экспозиции очень мало, да и откуда им было бы взяться, но есть фотографически точная живопись — целый цикл художника Ростислава Горелова, попавшего в ГУЛАГ почти парнишкой. Горелова сумел удивительным образом вытащить из лагеря отец, просидел он недолго (хотя что значит недолго — и дня в коридорах Лубянки хватит на всю жизнь), но память и взгляд художника ухватили главное — тотальное ощущение бесправия и несвободы, Москву во мгле, «в страшной ауре беспомощности и судьбы» (цитирую другого художника, академика Игоря Обросова)…
— У музея есть спонсоры или добровольные помощники? — спрашиваю я Антона Владимировича.
— Понемножку поддерживают разные частные лица. Организации спонсорами бывают редко, как правило, отказывают. Исключение — Анатолий Чубайс, помогший сразу и безоговорочно. Благодаря ему мы смогли заасфальтировать ямы в дворовом асфальте, а то сразу после открытия в одну из них чуть не провалился депутат итальянского парламента.
Музей включен в туристические маршруты зарубежных туроператоров, иностранцы сюда приходят каждый день, и для многих из них это что-то вроде Лондонского подземелья с Джеком-Потрошителем, только Джек после Музея истории ГУЛАГа выглядит невинным английским сказочным Колобком…
Российские посетители — самые разные, и не надо считать, что сюда заглядывают только пережившие репрессии старички. В Ночь музеев, программу проведения которой придумывали и разрабатывали молодые сотрудники Антона Владимировича, пришло почти полторы тысячи человек, большинству из пришедших было чуть за двадцать.
Вот несколько записей из книги отзывов:
_«Все как будто в пелене, хочется забыть об этом, но забыть невозможно»._
_«После посещения экспозиции хочется пересмотреть отношение к жизни, людям, семье, ценностям»._
_«Спасибо всем за мое растроганное сердце»._
_«ГУЛАГ… Неожиданное знание. Карта, где вся страна в точках. Каждая точка — жизни людей в условиях «не-бытия»...»_
_«Неубедительно! Необходимо усилить накал разоблачений сталинизма»._
_«Потрудитесь найти хотя бы несколько документов, доказывающих вину или невиновность осужденных. Статья 58 УК предполагает, что случайные люди аресту не подвергались»._
_«Подобный музей должен быть национальным во имя памяти жертв и в назидание потомкам. Сегодня в стране по-настоящему так и нет осознания и оценки тех событий. Ни народом, ни властью. Имена жертв должны быть высечены в граните, а стелы установлены на Красной площади. Говорю обо всем с болью, так как с 47-го года жил на Колыме. И хотя мои родители не были осужденными и избежали лагерей, мы самым непосредственным образом были связаны с ними, мы жили и работали с осужденными и поселенцами…»_
Среди сотрудников музея есть люди, семьи которых так или иначе были зацеплены сталинской молотилкой. Вот рассказ одной из смотрительниц:
— Я жила с мамой, папой и братом, у нас была очень дружная семья. Папу арестовали 24 мая 1950 года, у меня как раз шли в школе выпускные экзамены. Его взяли на работе, так что попрощаться с папой по-человечески мы не смогли. Потом к нам пришли с обыском, забрали журнал «Америка», запечатали книжный шкаф. Шкаф в таком виде простоял несколько лет. Я была круглой отличницей все десять лет, после ареста меня отвел в сторону наш учитель истории и сказал: «Никто не верит, что твой папа — враг народа. Можешь не сдавать выпускные экзамены — мы все равно будем ставить тебе пятерки». Но я сдавала и закончила школу с золотой медалью.
В институт, куда хотела, меня не взяли, сказав, что я неправильно пересказываю содержание «Молодой гвардии». Маму забрали через полгода после папы, 6 ноября. Я была у подруги, звоню от нее маме и брату — никто не подходит к телефону. Бегу домой, у подъезда стоит «Москвич», в дверях в квартиру — два солдата. Я только выдохнула: «Кого?» И мама сказала: «Меня». На следующий день, 7 ноября, утром брату нужно было идти на демонстрацию. И он пошел.
Маму отправили в ссылку в Красноярский край на восемь лет. Когда я ехала к ней на свидание, то, помню, на какой-то станции купила фунтик с горячей картошкой, а сверху — жареный лук. Я ела эту картошку, а напротив меня сидел мужчина, и он все смотрел на меня с такой жалостью, ничего не говоря. А потом в сумерках поезд где-то остановился, и мы увидели, что из состава напротив выгружают заключенных, кругом был конвой и дико лаяли собаки, и люди в сумерках были как тени, и это был ад. Я подумала, что папа может быть среди них. Этот мужчина напротив все продолжал смотреть на меня, я так помню его взгляд, он, видимо, понял, куда я еду, но так ничего и не сказал…
Мама вернулась в пятьдесят четвертом, а папа не вернулся никогда. Мы узнали о его судьбе только в девяносто четвертом году из расстрельных списков в «Московской правде». Пока мамы не было, я жила с братом, каждый день шла вечером с работы домой и думала — горит свет или нет, то есть забрали моего брата или нет. Мама вернулась, а я продолжала смотреть на вечерние окна, возвращаясь с работы все с теми же мыслями. Меня сломали. Я свою жизнь совсем не прожила — я пробоялась всю жизнь.
— Чего?
— Что заберут. Это не исчезает никогда. В этом и есть весь ужас.
В день, когда я была в музее, по залам долго ходили два задумчивых дяденьки, один пожилой, лет за семьдесят, а второй — с большим животом. У экскурсовода они ничего не спрашивали, что-то между собой обсуждали. А когда пришли в кабинет оперуполномоченного НКВД и в карцер, то вот тут они стали очень неодобрительно по сторонам смотреть, и пожилой сказал довольно громко и несколько раз:
— Нет, все не так. Все однобоко показываете.
— А что не так, дяденьки? — спросила я.
 — Я не дяденька, — сказал дяденька с большим животом. А пожилой дяденька промолчал.
— А кто же вы? — спросила я, похолодев.
Оказалось еще хуже, чем я думала.
— Мы сами из органов, работали там, — сказал пожилой. Говор у него был такой приятный, мягкий, на Горбачева похожий говор.
— А вы, дяденька, — снова вмешалась я, — случайно не со Ставрополья будете?
— Со Ставрополья. Только я лучше про Оренбург знаю. И говорю: все однобоко. Вон помещики были — и что, их всех не сажать, что ли, надо было?
— А за что всех-то их сажать?
— За то, что помещики. А вот полицаи — они что, зазря сидели?
— Нет, — говорю, — они — не зазря. Только они и в лагерях приспособились, их вроде, как и урок, за социально близких стали считать, а многие даже в начальство мелкое выбились.
— Вот все, кто там сидел, полицаи и были. А потом их всех реабилитировали, — говорит просто дяденька.
Тут Олег Калмыков пытается что-то им возражать, какие-то цифры, факты, про женщин, про детей, которые уж точно на полицаев не тянут, про великих людей, сгинувших в лагерях. Но дяденьки не слушают, свое гнут. Вот такое, например:
— А все эти следователи, они кто были? — вопрошает вдруг дяденька с большим животом. — Родственники они все были.
И очень складно и без ошибок излагает, в каком далеко не простом родстве состояли революционер Свердлов и чекист Ягода. А потом добавляет:
— А фамилии у них у всех какие были? А? Эти самые фамилии и были, которые русский народ уничтожали.
— Это какие такие фамилии? — спрашиваю я.
— Ну, разные, — мнется дяденька с большим животом. — Коган там, допустим, или Гершензон (может, впрочем, он сказал Рабинович).
Я совершенно некстати вспоминаю про русее русского наркома госбезопасности Николая Ивановича Ежова по кличке «кровавый карлик», но понимаю, что продолжать диалог бессмысленно. Это как если бы мы говорили на эсперанто, а они — на урду.
Но я вот про что подумала: даже пожилой дяденька вряд ли начал службу в органах при Сталине, ну, может, если только самую малость. А дяденька с толстым животом и вовсе при Брежневе, не раньше. Значит, получается, их до сих пор так и учат, в органах-то, что все правильно было, и продолжают жидомасонскими заговорами мозги промывать…
Лучше бы в музей студентов из своей академии приводили, чтобы они с первого курса понимали, что очистились органы от своего чудовищного прошлого, что дана этому прошлому верная оценка и возврата к нему в России быть не может.
Но почему-то из органов приходят в основном только бывшие вертухаи.
Недавно в выставочном зале музея открылась еще одна художественная выставка — факсимильные тетради Евфросинии Керсновской. Имя это достаточно на слуху (и «Новая» о ней писала), но я все-таки несколько слов о ее жизни скажу. В 1940-м тридцатидвухлетняя Евфросиния Керсновская была депортирована из Бессарабии, где она жила, на спецпоселение в Томскую область. Через два года она совершает побег и проходит в одиночку около полутора тысяч километров по сибирской тайге, прежде чем ее ловят, судят и приговаривают «к высшей мере социальной защиты — расстрелу». На следующий день предлагают написать просьбу о помиловании, она отказывается, ей предлагают еще раз, и она пишет: «Требовать справедливости — не могу; просить милости — не хочу».
Дальше происходит чудо, казнь заменяют десятью годами лагерей. Чудо скоро «подправляют», добавив в 1944 году еще десятку за контрреволюционную агитацию.
Уже освободившись, но еще живя в Норильске, Евфросиния Антоновна начинает писать и рисовать свои воспоминания. Получилось более двух тысяч рукописных страниц и 700 рисунков. Часть их — на музейной выставке.
Вот что забыла: Евфросиния в переводе с греческого означает радость…
Сходите на выставку (она открыта до 31 января 2011 года), и вы эту радость, как ни странно, почувствуете.
В музее есть еще экспозиции, посвященные Георгию Жженову и Булату Окуджаве. Неимоверного красавца Жженова, уже подававшего большие актерские надежды, в двадцать три года упрятали на долгие 17 лет за беседу в поезде с американским дипломатом, а в семье Окуджавы были уничтожены отец поэта, его тетя, пять братьев отца. Свою маму Ашхен Булат не видел восемнадцать лет, потому что мама провела их в Карагандинских лагерях.
Стихотворением Булата Шалвовича я и закончу рассказ о музее. Добавить мне к нему нечего.
_Ну что, генералиссимус прекрасный,  потомки, говоришь, к тебе пристрастны?  Их не угомонить, не упросить...  Одни тебя мордуют и поносят,  другие все малюют, и возносят,  и молятся, и жаждут воскресить._
_Ну что, генералиссимус прекрасный?  Лежишь в земле на площади на Красной...  Уж не от крови ль красная она, которую ты пригоршнями пролил,  пока свои усы блаженно холил,  Москву обозревая из окна?_
_Ну что, генералиссимус прекрасный?  Твои клешни сегодня безопасны —  опасен силуэт твой с низким лбом.  Я счета не веду былым потерям,  но, пусть в своем возмездьи и умерен, я не прощаю, помня о былом._
**P.S.** _Музей истории ГУЛАГа просит всех, у кого дома имеются подлинные лагерные вещи и документы той эпохи, связаться с Марией Петровой, главным хранителем музея, по тел. 495 621-73-35 или по эл. почте: _[_info@gmig.ru_](mailto:info@gmig.ru)