Сюжеты · Общество

Михаил Казачков.Стремление к счастью. Три попытки

Вторая попытка: 1975—1990

Леонид Никитинский , обозреватель, член СПЧ
В тридцать шестую пермскую зону Казачков вышел с этапа 8 марта 1977 года, сугробы были выше крыш, и он примирительно сказал себе: «Возможно, ничего другого в жизни я уже не увижу». Он утешал себя тем, что совсем недавно, во времена...
В тридцать шестую пермскую зону Казачков вышел с этапа 8 марта 1977 года, сугробы были выше крыш, и он примирительно сказал себе: «Возможно, ничего другого в жизни я уже не увижу». Он утешал себя тем, что совсем недавно, во времена Пушкина, например, человек, доживший до тридцати (ему было тридцать два) считался прожившим очень даже полноценную жизнь. Эта была уже вторая.
Бывалый зэк, он утверждает, что лагерь ни в коем случае нельзя рассматривать как что-то вроде перерыва, рассчитывая на возобновление жизни в будущем, но его срок, и в этом ему просто повезло, не оставлял ему таких шансов. Здесь за тобой не только не признается «право на стремление к счастью», но если ты и сам сумеешь его в себе подавить, то жить легче. Но эту жизнь, которая здесь мало стоит, надо все время ставить на кон против тех, кто тебя тут держит, и ты сохранишь себя, то есть выиграешь. Ни о чем другом не надо думать. Если же здесь просто выживать, погибнешь морально, и тело твое будет «гроб повапленный», его тоже нет смысла хранить. Применительно к этому месту фундаментальная задача о вещах разной природы решается вот так.
За пятнадцать лет, не считая следствия, Казачков прошел не по одному разу все три пермские зоны, мордовскую и трижды «крытую» тюрьму в Чистополе. Он сидел с Ковалевым, Орловым, Марченко, Щаранским, со всеми, кто идейно подготовил крушение советской власти и ничего с этого не поимел. Никто из диссидентов (они это подтверждают, я переспрашивал) не сидел круче Казачкова, который никогда в первой жизни диссидентом не был и ни к чему подобному себя не готовил. Девять, семь и пять месяцев голодовок, семь лет в одиночках и два года в карцерах. В тюрьме в Чистополе он читал газеты и по сто страниц в день чего-нибудь высокоумного, этого запретить ему не могли. В карцере, где читать было нельзя, он давал себе задание целый день думать какую-нибудь одну мысль и все следствия из нее, назавтра думал ту же мысль, но по-английски, на третий день сравнивал результаты и старался понять, почему они не сходятся.
Казачкова поразил Сергей Ковалев, который «принял» его в пермском лагере. До этого он умел как-то приноравливаться к советской власти, но ему, как, может быть, и большинству живших в то время людей, просто не приходило в голову, что можно не уклоняться от ее вызовов. Примером этого был Ковалев, который просто держал удар. Став диссидентом уже в лагере, Казачков решил принять этот образ действий, а в чем-то и превзошел учителей: во всяком случае, девятидневная сухая голодовка не имеет аналогов в истории этих лагерей. Голодовки были связаны не с политикой, а с тем, что письма мамы в зону пропускались, а его к ней — нет.
В лагере физик Казачков и биолог Ковалев испытывали методику «выгона пулек», основанную, по их деликатному выражению, «на рециклировании». Вроде бы простая и старая мысль: записку накануне свидания надо проглотить, а наутро «рециклировать». Но никто никогда не говорил зэку, в какой именно день у него будет свидание с женой, если это свидание вообще нельзя было отнять, да и жены после свидания тоже подвергались обыску. Поэтому Казачков, имевший навыки реставрации, проложив с двух сторон открытки, чтобы не попадал жир от пальцев, умещал тетрадку текста на клочке папиросной бумаги, потом клочки скатывались в «пульку», обернутую в три слоя полиэтилена. Ковалев, которому светило свидание, носил «пульку» во рту, тренировался разговаривать, не выплевывая, имитировал хлебание баланды, пока верные зэки втихаря накачивали его маслом. Только перед последним и самым лютым шмоном «пульку» надо было проглотить, чтобы наутро «рециклировать» вдали от камер видеонаблюдения. Во время свидания «пульку» разворачивали, снова заворачивали, после чего перед окончанием свидания ее глотала жена — таким образом письма попадали на волю, где тексты разбирались, печатались в «Хронике текущих событий» и читались по «вражеским голосам».
Казачков утверждает, что из девяти заложенных ими «пулек» потерялась только одна. Переписка с волей — намеками в легальных письмах и прямым текстом в нелегальных — наполняла жизнь зэков особым смыслом, но писем было мало, их не пропускали, а какие-то другие смыслы, не считая чтения и собственных мыслей, в жизни зэка Казачкова стали появляться только уже с началом перестройки.
В 1988 году он услышал по радио в «крытой» передачу про очередной пленум ЦК и понял, что советской власти, в самом деле, наступает конец. К этому времени он отсидел без малого тринадцать лет, получил в лагере еще три с половиной, но пользовался авторитетом как у зэков, так и у администрации. Начальники тоже смотрели телевизор, и многие из них теперь захотели поговорить с ним по душам. Эти разговоры всегда начинались с вопроса: «Сколько вам еще осталось?», на что Казачков так же неизменно отвечал: «А вам?». Он утверждает, что в Мордовию по его душу приезжал даже начальник 5-го управления КГБ генерал Бобков, но он с ним отказался встречаться, «чтобы не заводить себе личного врага там, где есть враг институциональный».
Начальству надо было как-то объяснить, почему Казачков, прежде ежегодно ритуально отказывавшийся от советского гражданства, в 1989 году вдруг написал хамское письмо Горбачеву с требованием ни в коем случае гражданства его не лишать. Он согласился объяснить свой странный поступок в письме к маме, при условии, что оно будет выпущено, «а уж снимите вы с него копию или нет, не мое дело». Письмо это представляло собой эссе про Пушкина, как он задал парадигму взаимоотношений русских интеллектуалов с властью: от полного ее отрицания до понимания необходимости сотрудничества, но только с первым лицом, до похода к царю в Кремль, где он, как известно, сел на стол, и, наконец, до неизбежного краха всей этой затеи. Копия письма про Пушкина, видимо, ушла в качестве объяснения в Москву, а начальник местного КГБ в знак благодарности предложил Казачкову посмотреть картинную галерею в Саранске, богатую скульптурами Эрзи. Казачков, переодетый в штатскую одежду вохровца, поразил экскурсовода знанием предмета и был ею принят за большого начальника.
Вернувшись в зону, он продолжал досаждать администрации, выломился из окна санчасти, где его пытались спрятать от журналиста Эйба Розенталя, который напишет про Казачкова и его маму шесть колонок в «Нью-Йорк таймс». Почти все диссиденты к тому времени уже так или иначе вышли, Горбачев объявил миру, что политических заключенных в СССР больше нет, а Анатолий Марченко умер в той же камере, где голодал Казачков, и в результате такой же голодовки. Летом 1990-го расследовать гибель Марченко приехал председатель Комиссии Верховного Совета РСФСР по правам человека Сергей Адамович Ковалев. Он пришел к Казачкову в камеру, они обнялись, и Ковалев спросил: что же делать? Зэк твердо сказал: только пересмотр всех приговоров, никаких помилований. Тем не менее какую-то бумагу, «ни в коем случае не являющуюся прошением о помиловании», он Ковалеву все же передал, и в сентябре 1990 года Президиум Верховного Совета РСФСР принял решение об освобождении Казачкова. Документы об этом шли до Перми шесть недель, пока не прошло открытие «Соловецкого камня» на площади тогда еще Дзержинского. На следующий же день начальник зоны призвал его и радостно сообщил, что бумага уже в Казани, не желает ли Казачков, пока привезут, съездить на могилу Марченко, он же туда собирался? Они съездили на «газике», вернулись в зону за бумагой, потом он переоделся в музее Пастернака, оставил там запись в журнале почетных посетителей и поехал к маме в тогда еще Ленинград.Третья попытка: 1990 — по настоящее время