Сюжеты · Общество

Когда наступит послезавтра

Планы перемен, написанные сегодня для России, рискуют искать ответы на актуальные вопросы в реалиях мира, которого уже нет

Василий Буров

руководитель консалтинговой компании Estonto Lab


У меня нет данных — только наблюдения. Но иногда наблюдение точнее данных, потому что порой можно заметить то, что еще не стало предметом измерения.

В какой-то момент из разговоров о будущем исчезло «завтра». Не будущее вообще — люди продолжают строить планы, думать о детях, загадывать на следующий год. «Завтра» в смысле «скоро все изменится» — вот этого больше нет.

Поначалу было иначе. «После» казалось почти завтрашним — и очень понятным. Для большинства оно означало возврат: туда, где нормально жили. Для кого-то — просто к прежней жизни, для кого-то с приобретениями, для кого-то с моральной травмой и счетом к тем, кто это допустил, но возврат туда, где все было узнаваемо и устроено. Это «до» стояло перед глазами как ориентир: рукой подать, надо только дождаться.

Время шло. И «до» стало размываться — не исчезать из памяти, но терять конкретность. А текущее — как бы чудовищно это ни звучало — стало повседневностью. Не нормой в смысле «как должно быть», но нормой в смысле «как оно есть каждый день». Горизонт сдвинулся: «после» из возврата к известному превратилось в прыжок в неизвестное. А неизвестное всегда дальше, чем известное.

Я почти не слышу слова «послезавтра» — разве что от тех, кто профессионально думает о будущем и решается называть вещи своими именами. Но структура этого ощущения читается повсюду — в том, как люди говорят о переменах, и особенно в том, о чем предпочитают не говорить вовсе.

Когда сегодня думаешь о «будущем после», почти невозможно не думать о конкретном: после ***, после нынешнего режима, после геополитической турбулентности, после снятия экономических ограничений — список можно продолжить не только внутренними, но и внешними процессами. Одна начавшаяся прямо сейчас новая война в Иране чего стоит. Все это вполне реальные беспокойства, причем независимо от того, на какой стороне в той или иной схватке стоят люди (или, по крайней мере, за кого они болеют). Это, безусловно, важные вещи, и они заслуживают отдельного разговора — который, к счастью, ведется и без меня.

Но я хочу говорить о другом измерении того же момента. О том, в каком мире окажутся люди, когда все это закончится. Потому что

мир, в котором наступит «после», — это уже не тот мир, из которого Россия выпала несколько лет назад. И это, мне кажется, меняет всё.

Мир не стоял на месте последние четыре года. Важнее другое: он менялся не событийно, а структурно. Не просто происходили новые вещи — менялась сама логика, по которой устроена реальность.

Возьмем технологии. Искусственный интеллект за три года прошел путь от экзотического инструмента для специалистов до когнитивной инфраструктуры, встроенной в повседневность сотен миллионов людей. Он уже меняет не только то, как люди работают, — он меняет то, как они думают, формулируют вопросы, принимают решения.

Фото: Александр Патрин / Коммерсантъ

Параллельно идет энергетический переход, который при всем количестве спекуляций вокруг него во многом уже стал реальностью: возобновляемая энергетика в ряде стран дешевле традиционной не в теории, а на практике.

Биотехнологии после пандемии вышли на новый уровень скорости разработки — то, что раньше занимало десятилетия, теперь занимает годы.

А в промышленности происходит, возможно, самое незаметное, но при этом самое глубокое изменение: роботизация и новые производственные технологии впервые сделали реальным возврат производства в страны с высокой стоимостью труда. Когда Apple объявляет о переносе производства Mac mini в США, или когда Трамп говорит о возвращении промышленности — за этим стоит не только политическая воля, сколько технологическая реальность: автоматизированное производство в Америке сегодня может быть рентабельным. Десять лет назад это было крайне сложно, а двадцать — невозможно.

Меняется и экономическая география мира.

Глобализация в том виде, в котором она существовала последние тридцать лет — с максимальной специализацией, длинными цепочками поставок, производством там, где дешевле, — уступает место чему-то более фрагментированному и более локализованному.

Это не откат назад, это новая конфигурация, которая пока не построена, но уже строится, и у которой будет своя логика и свои победители.

И наконец, геополитика. Фактический отказ США от роли гаранта безопасности для Европы — то, что казалось немыслимым еще несколько лет назад, — уже происходит. Европа впервые за восемьдесят лет вынуждена всерьез думать о собственной обороноспособности, и думать быстро.

Архитектура мирового порядка, выстроенная после Второй мировой и подправленная после холодной войны, демонтируется — без ясного понимания того, что придет ей на смену. Это не геополитическая турбулентность в смысле временного беспорядка. Это переход к другой системе, правила которой еще не написаны.

Показательно, как сам мир осмысляет происходящее. В конце 2024 года TIME назвал человеком года не политика и не военного лидера — а коллективного «архитектора искусственного интеллекта». Financial Times пошел еще дальше, признав человеком года Дженсена Хуанга, главу Nvidia, — и не за технологические достижения, а, цитирую формулировку редакции, «за роль в отношениях США и Китая и глобальной технологической политике». Инженер и бизнесмен оказался геополитической фигурой. Не потому, что он этого захотел, а потому, что контроль над производством чипов, без которых невозможно обучение больших моделей, стал одним из ключевых факторов мирового баланса сил.

Это не журналистская метафора. Это попытка зафиксировать реальный сдвиг: решения, которые принимаются в технологических компаниях — про архитектуру алгоритмов, про то, какой контент усиливать, про то, на каких данных обучать модели, — имеют последствия, далеко выходящие за пределы бизнеса.

Не потому, что их авторы так задумывали. Социальные сети не планировали поляризацию общества, они оптимизировали вовлеченность. Но персональные информационные пузыри, в которых люди все больше видят только то, что подтверждает уже имеющиеся взгляды, стали одним из факторов политического раскола в десятках стран. Технологическое решение обернулось социальным и политическим феноменом. Это происходит не по злому умыслу и не по доброй воле — это структурное следствие того, как устроены системы, которые теперь пронизывают повседневность миллиардов людей.

Все это происходит, пока Россия живет в собственном, все более оторванном от остального мира времени.

Когда это закончится, большинство людей не будут думать о том, что мир изменился и надо как-то с этим разобраться. Они просто начнут жить и в какой-то момент обнаружат, что что-то не работает так, как должно. Что привычные способы решения проблем дают не те результаты. Что мир вокруг требует каких-то других навыков, другого понимания, и непонятно, откуда их взять. Не потому, что люди плохо старались. А потому, что речь идет не о пропущенных событиях, которые можно изучить и усвоить. Речь о сменившейся реальности — о мире, который не просто двигался дальше по той же дороге, а свернул. И теперь живет по другой логике.

Это не первый раз в истории, когда общество оказывается перед необходимостью войти в реальность, которая формировалась без его участия.

Фото: Анатолимй Жданов / Коммерсантъ

Япония эпохи Мэйдзи столкнулась с индустриальным миром после двух с половиной веков самоизоляции — и сделала это через сознательный, управляемый прыжок, с колоссальными усилиями элит по переустройству всего: армии, образования, экономики, права. Россия начала XX века подошла к переломному моменту иначе: образованный класс был вполне вписан в европейскую мысль — большевики были полноценными участниками европейской социал-демократии, русские инженеры и ученые играли заметную роль в мировой науке. Разрыв был вертикальным, внутри страны: между тонким слоем образованных и крестьянским большинством, живущим в другом времени. Революция стала в том числе столкновением этих двух реальностей.

Сейчас ситуация качественно иная. Разрыв не вертикальный, а временной: страна в целом выпадает из потока, причем в момент, когда технологические изменения впервые в истории касаются не только элит, но и массовой повседневности. Это меняет саму возможность «войти через элиты» — механизм, который работал и в Японии Мэйдзи, и в России начала века. Когда новая реальность требует массовой, а не элитарной адаптации, несколько специалистов, остающихся в мировой повестке, не решают проблемы.

Возьмем энергетику. В десятках стран солнечная и ветровая генерация уже дешевле газовой — не в теории, а на практике, в реальных тарифах и инвестиционных решениях. Человек, который принимает решения в этой среде — будь то городской планировщик, промышленник или просто домовладелец, выбирающий между источниками энергии, — думает об энергетической безопасности, экономическом развитии, инфраструктуре иначе, чем тот, для кого энергопереход остается абстрактной повесткой или политическим лозунгом. Не потому, что один умнее другого. А потому, что у одного за плечами практика жизни в изменившейся реальности, а у другого — нет.

Космос кажется далеким от повседневности. Но Starlink — спутниковая сеть компании SpaceX — уже влияет на ход боевых действий, в том числе нынешних.

Украинские военные используют ее для координации в условиях, где любая другая связь была бы уничтожена. А запрет на ее использование (и без того не очень легального) у российской стороны вызвал проблемы со связью на фронте. Это стало возможным, потому что SpaceX за десять лет сделала многоразовые ракеты не экспериментом, а рутиной — и резко снизила стоимость вывода грузов на орбиту. Люди, принимающие сегодня решения в области обороны, телекоммуникаций, международной политики в странах, где это происходило на глазах и с их участием, живут в другой системе координат. Для них коммерческий космос — это инфраструктурная реальность, а не фантастика.

И наконец, искусственный интеллект. Пожалуй, самый глубокий сдвиг, потому что он меняет не отдельную отрасль, а саму среду мышления. Врач, юрист, учитель, инженер, работающие в системах, где ИИ уже часть практики, не просто используют новый инструмент. Они иначе формулируют задачи, иначе оценивают, что требует человеческого суждения, а что нет, иначе думают о ценности разных навыков и знаний. Это не обновление программного обеспечения в голове — это изменение базовых интуиций о том, как устроена работа, обучение, принятие решений. И эти интуиции формируются только через практику, а не через чтение о ней.

Фото: Геннадий Гуляев / /Коммерсантъ

Вот почему разрыв, о котором идет речь, — не информационный, а культурный и когнитивный. Это принципиальный момент. Можно прочитать всё, что было написано про энергопереход, космическую экономику и искусственный интеллект за последние четыре года. Но культура мышления не передается через учебники и не импортируется через специалистов. Она формируется через практику: через участие в изменениях, через ошибки адаптации, через выработку новых интуиций о том, как устроен мир.

Человек, выросший в экономике, где advanced manufacturing — реальность, иначе думает о занятости, переобучении, роли государства. Не потому, что прочитал правильные книги, а потому, что у него другая базовая картина возможного. То же самое с искусственным интеллектом — особенно в не самых технических областях: образовании, управлении, медиа, праве. Там, где ИИ уже стал частью повседневной практики, изменился сам способ постановки вопросов.

Россия начала отставать от этого процесса не в феврале 2022 года. Уже раньше — на волне advanced manufacturing и энергетического перехода — понимание того, зачем и почему это происходит, было точечным, не массовым. «Будущее уже наступило, просто оно неравномерно распределено» — эта формула Уильяма Гибсона работает почти везде. Но там, где плотность этого будущего слишком низка, на следующем витке придется несладко. Нынешний разрыв не создал проблему с нуля — он резко ускорил и углубил то, что уже накапливалось.

Важно и то, что этот разрыв накапливается активно, а не пассивно. Назначение правительственных комиссий по ИИ, состоящих из людей, не понимающих новую реальность, не нейтрально — оно производит симулякр участия, создает видимость движения при фактическом углублении отставания. Те, кто не участвует в формировании новой нормальности, не просто на нее не влияют — они ее не понимают, когда встречают. И это не лечится административным решением.

Из этого вытекает один из самых неудобных выводов для тех, кто сейчас рисует «планы перемен» для России, и не важно — со стороны противников или сторонников власти. Не потому, что их авторы не умны или не искренни. А потому, что эти планы написаны из «до» — из реальности, которой уже нет, людьми, которые не участвовали в том, как менялся мир снаружи. Мир при этом сам еще не завершил своего переустройства — новая конфигурация складывается прямо сейчас. Но складывается без России.

Можно возразить: как же без нее, если войны, ядерное оружие, громкие заявления — всё это невозможно игнорировать? Не надо смешивать разные вещи. Быть фактором, который нельзя не учитывать, и быть участником, которому есть что вложить в общую картину, — это совсем не одно и то же. Россия сегодня присутствует в новом миропорядке скорее как пример оппортунистического поведения, под которое выстраивается защита, как сбой системы, а не как субъект, формирующий ее логику. А значит, и планы перемен, написанные сегодня, рискуют искать ответы на актуальные вопросы в реалиях мира, которого уже нет.

«После» наступит не как момент политического события, или, точнее, не только тогда. Оно наступит как момент столкновения с реальностью, логику которой не знаешь, как читать.

Это может совпасть с политическим переломом, а может прийти позже — когда обнаружится, что свобода есть, а понимания нет. Именно поэтому главной эмоцией «после» скорее всего будет не эйфория освобождения, а растерянность. Не злая, не безнадежная — но глубокая.

И это формирует определенный запрос. Не на героев борьбы с прошлым, чья повестка законсервировала определенный момент времени вместе с его языком и категориями. А на тех, кто умеет объяснять и ориентировать в новой реальности — кто понимает логику мира, в котором предстоит жить, а не только логику мира, который хотелось бы вернуть. Элиты «после», вероятнее всего, придут не из тех, кто готовил программы трансформации, — а из тех, у кого есть инструменты для чтения новой реальности.

Я начал с того, что у меня нет данных — только наблюдения. Этим же, пожалуй, и закончу.

Проблема, о которой шла речь, глубже политической. И политическое «после», каким бы оно ни оказалось, не решит ее автоматически. Поэтому не «завтра», а «послезавтра» — это не пессимизм и не капитуляция. Это точная интуиция о масштабе того, что предстоит. Вопрос не в том, чтобы вернуться туда, где было понятно. Вопрос в том, чтобы войти в мир, который стал другим, — и научиться в нем жить. Это долгий процесс. Он не начнется сам по себе в какой-либо «день икс». И чем яснее мы это понимаем сейчас, тем больше шансов, что «послезавтра» окажется ближе, чем кажется.