18+. НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И (ИЛИ) НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ ГЕНИСОМ АЛЕКСАНДРОМ АЛЕКСАНДРОВИЧЕМ ИЛИ КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА ГЕНИСА АЛЕКСАНДРА АЛЕКСАНДРОВИЧА.
Рисунок: Петр Саруханов / «Новая газета»
18+. НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И (ИЛИ) НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ ГЕНИСОМ АЛЕКСАНДРОМ АЛЕКСАНДРОВИЧЕМ ИЛИ КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА ГЕНИСА АЛЕКСАНДРА АЛЕКСАНДРОВИЧА.
Нынешнее поколение будет жить при коммунизме.
Это не я сказал и не Хрущев, а Илон Маск — только не этими привычными для нас, но не для него словами. Что не отменяет смысла сказанного: коммунизм на горизонте, и до него осталось совсем ничего — вроде как с год, от силы — два или три.
Об этом самый богатый человек в мире заявил своим акционерам, обещая не только им, но и всем нам утопическое будущее. Главной, как, впрочем, и пока единственной внятной чертой его будет центральный соблазн предыдущей программы построения коммунизма. Это изобилие. Бесспорное, ничем не ограниченное, для всех и даром. Каждому по потребностям, от каждого — ничего, ибо ничего не нужно. Вскоре нам будет доставаться даром не только необходимое, но и желанное.
— И будем мы, — вторит Христу первый триллионер нашей планеты, — как полевые лилии, которые тоже «не трудятся».
За нас все будут делать роботы, которых станет больше, чем людей. Будущее окажется в их немозолистых руках и в их оснащенных искусственным интеллектом мозгах. Этот проект вполне серьезно обсуждают экономисты и политики. Первых волнует, кто будет платить налоги, вторых — кто будет делить доходы.
Наверное, у Маска есть ответы на все вопросы, но я ему все равно не очень верю, потому что помню, как он обошелся с купленным им твиттером.
Потратив на покупку семь миллиардов, Маск первым делом решил оптимизировать новый бизнес и сократить расходы. Не зная, как именно, он уволил уборщиц. Вскоре офисы заросли грязью и в уборных кончилась туалетная бумага.
В этом жесте узнается родовая ущербность технократов. Все они исповедуют максиму Витгенштейна: если деталь машины не работает, она не деталь машины. Но принципиальный функционализм годится в машинном, а не человеческом в обществе. Как сказал король Лир, «сведи к необходимостям всю жизнь, и человек сравняется с животным». Или роботом.
Поэтому, прежде чем перейти к строительству будущего, реформаторы стараются обкорнать настоящее за счет борьбы с бюрократом. Излюбленный враг, он всегда стоял на пути к утопии. Не диктатура, не чекисты, не цензура, не нищета, не голод, не террор, а всевозможные «прозаседавшиеся» мешали осуществлению планов счастливых преобразований.
Илон Маск. Фото: AP / TASS
Так или иначе, опробовав свой метод на собственной компании, Маск решил применить его в масштабах всей Америки. Взявшись упразднять лишнее в государственном механизме страны, он быстро привел в негодность все, до чего дотянулся. Из экономии тоже ничего не вышло. Вместо обещанного триллиона для казны Маск заработал его для себя и отступился от державной карьеры.
Все это еще не значит, что утопия невозможна. Не берусь судить. Но меня горячо волнует другой вопрос: как с ней и в ней жить, если она все-таки случится?
Коммунизм вошел в мою жизнь примерно тогда, когда я научился читать. Конечно, не Третью Программу КПСС, а предшествующую ей советскую фантастику. Главной чертой будущего было все то же изобилие.
Деньги, говорили эти справедливо забытые писатели, останутся только для того, чтобы покупать нужную лишь академикам (я это не придумал) роскошь, а именно — ковры.
Капитализм интересовал их не меньше. Запад занимал огромное место в советской фантастике. Он-то и был ее тайной, которую авторы искали на Марсе, а находили в Америке.
«Переулки были похожи на каменные ущелья, дворики — на клетки. Повсюду продавались орехи, углы в комнатах, акции, билеты в оперу. Монашки подзывали такси, чтобы ехать по своим делам в банк, ремонтную контору или на молитву».
Читая это на новенького, я страдал от того, что победивший заокеанского соперника коммунизм хоть и достанется моему поколению, но только тогда, когда я вырасту хотя бы до восьмого класса.
Чем чаще я занимался подсчетами, тем больше мне хотелось воспользоваться придуманным теми же авторами анабиозом, чтобы заснуть и проснуться сразу в коммунизме, минуя трудности роста — и его, и моего.
Взрослые прощали мне мою юную веру. Сами они мечтали о том, чтобы будущее разобралось с прошлым и вынесло тело Сталина из Мавзолея. Задним числом я не могу представить себе никого, кто бы верил в осуществимость пресловутой программы КПСС. А если кто и говорил о коммунизме, то обиняками и неправду.
Поэтому, когда мы читаем у раннего Солженицына, что «коммунизм надо строить не в камнях, а в людях», это не значит, что писатель верил в то, что говорил его персонаж.
Несмотря на дефицит энтузиазма (во всяком случае, у взрослого населения), партийная риторика подробно обсуждала этапы строительства коммунизма. Но я перестал в него верить, когда вместо обещанного мне изобилия в стране кончился белый хлеб. Это случилось во время Карибского кризиса из-за Кубы, которую простаки считали аббревиатурой: «Коммунизм У Берегов Америки». Но и у барбудос с коммунизмом не ладилось, и они сели на русскую шею. Тогда считалось, что во всем виноват Фидель Кастро, обманувший нашего простодушного вождя. Об этом взрослые пели застольную антисоветскую частушку: «Ладушки, ладушки, Куба ест оладушки». На нас их (оладушек) не хватало, зато в школе детям выдавали по французской (чуть позже переименованной в городскую) булке в день, и я с гордостью приносил ее домой к обеду, чувствуя себя добытчиком.
Никита Хрущев. Фото: DPA
Другое дело, что эта практика никак не вписывалась в картины изобилия, которые нам обещал Хрущев, и я перестал верить ему и авторам его фантастики. В результате мне пришлось компенсировать их книги «Приключениями Незнайки…», где коммунизм был адаптирован для учащихся младших классов: свободный труд свободно собравшихся детей.
Таким, в сущности, коммунизм и остался в книгах единственных писателей, сумевших в него честно поверить.
Подозреваю, что во всем социалистическом лагере не было никого, кто бы изобразил коммунизм так, что всем хотелось при нем жить, включая меня и авторов. Они долго верили в то, что писали, потому что приняли всерьез основополагающую идею Маркса, воспевшего мистерию труда. Кратко и убедительно символ веры ранних Стругацких выражает название их самой популярной книги — «Понедельник начинается в субботу».
Сказка, предназначенная для младших научных работников, была нашим Гарри Поттером, но обещала больше него, ибо ставила во главу всего работу — интересную, захватывающую, завидную.
Молодые Стругацкие отдавали должное легенде о коммунизме, обставляя ее оттепельным оптимизмом и подростковым юмором. В их будущем не было денег, разве что выданных для поездки к капиталистам, о которых с недоумением вспоминает герой «Стажеров».
Впрочем, классовая борьба не отвлекала всех их персонажей от дела. Изображая светлый «Мир Полудня», в котором они сами хотели бы жить, Стругацкие соблазняли читателя картинами беспредельного счастья, которые приносит каждому любимая работа, особенно в компании столь же одержимых ею друзей. Экстаз труда и был для них коммунизмом.
Каким бы запоздалым ни казался этот энтузиазм, я до сих пор вспоминаю о нем с нежностью, ибо самые счастливые дни всей своей жизни я провел за работой в хорошей компании. Такой труд кардинально отличается от того каторжного, которым Бог покарал Адама. Во-первых, любимого труда не бывает много. Во-вторых, его страшно потерять. Однако именно это нам обещает утопия имени Маска, и это не может не пугать (во всяком случае, нас).
Дети буржуазной революции, мы привыкли мерить жизнь трудом, описывающим нас с потрохами. Мы — то, кем мы работаем.
— Именно поэтому, — сказали мне в первые дни эмиграции, — в Америке бестактно спрашивать нового знакомого, чем он занимается. Мы должны судить человека не по тому, что он делает, а по тому, кто он есть и помимо его работы. И это сложнее, чем кажется на первый взгляд. Профессия исчерпывает человека, раскрывая его лучшие — конкурентноспособные — качества. Но это, конечно, зависит от профессии. Одно дело — ученый, музыкант, врач, артист, спортсмен, художник, юрист, политик, другое — почти все остальные.
Когда журналист спросил одного писателя, как он стал им, тот внезапно разозлился.
— Вы бы лучше, — закричал он, — спросили рабочего на конвейере, упаковывающего мороженых кур, как он выбрал это ремесло!
Я прекрасно понимаю писателя, потому что прежде чем стать одним из них, три месяца складывал джинсы на складе, и страшнее этих 12 недель у меня в Америке не было.
Труд может быть великим счастьем и таким же несчастьем, но фокус в том, что прогресс обещает отменить и то и другое, чтобы отдать нашу работу роботам.
Задолго до Айзека Азимова, который очеловечивал роботов до тех пор, пока они не стали лучше человека, идею механического слуги подробно осваивала культура. Причем в Праге.
Сперва отсюда пришел Голем — прообраз всех роботов, которых наше воображение создало по его подобию. Таким мы их узнаем в пражском чудовище, описанном его лучшим биографом Густавом Майринком.
«Искусственный человек, которого однажды здесь, в гетто, вылепил из глины раввин, знавший Каббалу как свои пять пальцев и заставлявший его действовать бездумно и автоматически, вложив ему в рот печать с магическими знаками».
При этом Голем, как и робот, действовал лишь до тех пор, пока работала его программа. Без нее он «в ту же самую секунду становился глиняным истуканом, если тайные знаки жизни извлекались из его рта».
Пражская репродукция Голема. Фото: википедия
Голем, как и положено роботам, был создан, чтобы делать то, что нам лень: «В качестве служки он помогал звонить в колокола в синагоге и выполнял черную работу». Обреченный на механический труд Голем, конечно, не стал «настоящим человеком и лишь влачил жалкое полусознательное существование». Говоря по-нашему — зомби.
Я не знаю, думал ли о Големе другой пражанин, когда изобрел роботов, введя в мировой словарь славянское название работящих машин. Важно, что из той же идеи Карел Чапек извлек драму с чрезвычайно актуальными выводами — «R.U.R».
Мы знакомимся с роботами уже в списке действующих лиц. Они «одеты как люди. У них отрывистые движения и речь, лица без выражения, неподвижный взгляд». При этой машинной внешности роботы не чужды знаниям. Один говорит на четырех языках, включая русский.
Другим можно прочитать «двадцать томов энциклопедического словаря, и они повторят вам все подряд, наизусть. Но ничего нового они никогда не выдумают. Они вполне могли бы преподавать в университетах…»
При некотором сходстве с нами роботы категорически отличаются от людей. Они «не привязаны к жизни. У них нет удовольствий. Они меньше, чем трава». Однако именно они несут человечеству благую весть, обещая освободить нас от труда.
Футурологи уже довольно давно предсказывали, что вскоре на любой фабрике останутся два живых существа: человек и собака. Первый нужен, чтобы кормить вторую, вторая — чтобы не подпускать первого к роботам, беспрекословно и беспрестанно, если им не мешать, выпускающим всю продукцию без вмешательства посторонних — нас.
Об этом в пьесе все, как у Маска, который вряд ли читал Чапека и вторит ему невольно. «Один робот заменяет двух с половиной рабочих. Человеческий механизм чрезвычайно несовершенен… Рано или поздно его нужно было заменить». Роботы обеспечат изобилие, но главное в другом.
«Прекратится служение человека и порабощение человека мертвой материей. Никто больше не будет платить за хлеб жизнью и ненавистью… Всё будут делать живые машины. А человек начнет заниматься только тем, что он любит. Он будет жить для того, чтобы совершенствоваться».
Жгучий вопрос, который остается без ответа: чем именно будут заняты освобожденные — или вытесненные — роботами люди? Ведь как сказал один философ, «нам нужное убить свободное время, чтобы оно не убило нас».
В этом ужасе перед бездельем слышен голос всей нашей цивилизации с ее приоритетом так называемой протестантской этики, которую можно назвать и конфуцианской, и любой другой из тех, что создали наш мир, обеспечили его комфортом и сделали надежным.
— Люди — то, — кричит наша совесть, — что они делают! А если они не делают ничего, то это уже не совсем люди.
Обложка книги Густава Майринка «Голем»
Воспитанный в этой вере, я сам больше многого другого боюсь остаться без работы — своей и драгоценной. Мне тоже, как буржую Диккенса, страшна жизнь без каждодневного труда. Меня, как и всех, погоняет долг перед собой, требующий не покладать рук, что бы ни случилось. Поэтому так страшна обещанная Маском перспектива — остановка конвейера, который мы то ли называем жизнью, то ли путаем с ней.
Утешение следует искать в истории: так было не всегда!
Вспомним эпохи, больше всех удавшиеся нашему роду. Разве Сократ, кстати говоря, знавший, что такой ручной (другого не было) труд, считал его лучшим уделом свободного человека? Дело даже не в том, что в его Афинах работали тогдашние роботы — рабы. Важно, что идеал лежал в другой сфере. Судя по той жизни, которую вел Сократ, главным для себя и своих учеников он считал испытание истины. Только она открывала путь к совершенству, исполнению своей доли, в конечном счете — к счастью. Герой Сократа, а тем паче Платона, не труженик, а философ, который даже геометрию преподает не ради заработка землемера, а для упражнений в идеальном совершенстве.
И так со всеми наставниками человечества.
Христос не звал апостолов к станку. Напротив, он отбирал сети у рыбаков, призывая их вместо рыбы «ловить человеков» и учить их спасению.
Будда променял важную должность принца на робу монаха, побирающегося на большой дороге, чтобы в остальное время приводить учеников и встречных к просветлению.
В лучшие века своей истории римляне считали достойной человека карьеру политика, к победам в которой вели ораторское ремесло и риторический гений.
Английский джентльмен, которого Викторианская эра считала самым удавшимся образцом нашей породы, был дилетантом par excellence и трудился не по долгу и не за деньги, а ради удовольствия, как мистер Пиквик и его незадачливые друзья.
Все это не значит, что, оставшись не у дел, мы можем вернуться туда, куда хотелось бы. Но память о прежнем времени внушает надежду найти себе такое занятие, которое не смогут отобрать големы Маска.
Альтернатива труду не безделье, а работа, которая таковой не считается.
Это не парадокс, это опыт, пример и образ жизни — причудливой, благодарной и достойной пристального внимания. Хотя бы потому, что в глинобитной ограде бездарного режима она открывала секретную калитку, впускавшую в причудливый мир отечественной богемы. Ее чуть ли не исчерпывающе, как с ним это бывало, описал Довлатов в рассказе «Лишний», герои которого идут устраиваться на работу кочегарами.
«Публика у нас тут довольно своеобразная. Олежка, например, буддист. Последователь школы «дзен». Ищет успокоения в монастыре собственного духа… Худ — живописец, левое крыло мирового авангарда. Работает в традициях метафизического синтетизма. Рисует преимущественно тару — ящики, банки, чехлы…
— Цикл называется «Мертвые истины», — шепотом пояснил Худ, багровый от смущения.
Цуриков продолжал:
— Ну а я — человек простой. Занимаюсь в свободные дни теорией музыки. Кстати, что вы думаете о политональных наложениях у Бриттена?»
Кочегарка, условная и универсальная, уже поэтому заслуживающая прописной буквы, могла быть чем угодно — каморкой для сторожа, складом для грузчика, пожарным депо для меня. Обитель примитивного труда, чередующегося с творчеством и пьянством, Кочегарка была естественной средой обитания для интеллектуалов-люмпенов, которых отличали крайне специфические черты: камерная этика, щепетильная эстетика, виртуозный этикет.
Что же такое богема? Это тесный круг единомышленников, теплота беспрестанного общения, искусство резонирующей в собеседнике болтовни, высокое мастерство творческого застолья
и — соответственно — водка, которая щедро омывала нашу «башню из слоновой кости», выполненную, правда, из некрашеной фанеры.
Богема была причудливым и симпатичным артефактом советской власти, этаким неопознанным, но летающим объектом, который парил над угрюмой равниной социализма, невольно приземляясь во все той же Кочегарке.
Считалось, что богема оправдывает искусством свое причудливое существование, полное экстравагантных, нелепых, несуразных, если не диких выходок. И действительно, отсюда в большой мир выходили таланты, знаменитости, гении. Что и неудивительно. Невключенность в окружающую жизнь часто награждала богему особой остротой зрения. Собственно, она вроде бы и жила ради эстетического сдвига, ради умения выхватить фразу-другую в шуме времени, ради строчки хорея в гомоне толпы.
Но можно и перевернуть общепринятое суждение, сказав противоположное. Искусство служило оправданием богеме лишь в том смысле, что позволяло вести ей богемный образ жизни. Плоды творчества, все эти стихи и картины — побочный, более того, необязательный продукт. Богема — не средство, богема — цель. И всему лучшему в себе она обязана не искусству, а самой себе.
«Лучшее» — это умение уютно устроиться на краю пропасти, не обращать внимания на власть, сохранять верность друзьям и идеалам, но прежде всего — себе.
В прозаической книге замечательного поэта Сергея Гандлевского «Трепанация черепа» есть абзац, который звучит богемным манифестом.
«Можно было быть кандидатом наук, сторожем, лифтером, архитектором, бойлерщиком, тунеядцем, разнорабочим, альфонсом, можно было врезать замки и глазки, пить эфедрин, курить анашу, колоться морфием, переводить с любого на любой, выдавать книги в библиотеке, но чувствовать себя советским неудачником было запрещено. Сам воздух такой неудачи был упразднен, и это, конечно, победа. Литература была для нас личным делом. На кухню, в сторожку, в бойлерную не помещались абстрактные читатель, народ, страна… Гражданскому долгу, именно как наружному долженствованию, просто неоткуда было взяться».
Бешеное упрямство воинствующей независимости оборачивалось беспробудным пьянством, крайней нищетой, психушкой, тюрьмой и никуда не девалось, даже в Америке. Перебравшись в нее, богема ничуть не изменилась.
Я знал ее самых ярких героев и восхищался ими. Среди них был Константин Константинович Кузьминский, который ходил то голым, то в бурке, как Чапаев. Он знал все русские стихи на свете, писал их на всех языках сам, подписываясь инициалами ККК, за что его обвиняли в пропаганде ку-клукс-клана.
Я знал и любил Хвостенко, который, ни на миг не расставаясь с гитарой, пускал корни там, куда попадал — то в Париже, то в Нью-Йорке.
Василий Ситников. Фото: википедия
И конечно, я знал дюжины художников авангарда, которых даже Бахчанян уважительно считал сумасшедшими. Он же утверждал, что чистый холст, не сдерживая автора рамками нот или грамматики, провоцирует своеволие и самоуправство. Самым талантливым из них был живший в Нью-Йорке Василий Ситников, которого вслед за великим Зверевым тоже звали русским Ван Гогом. Ситников по памяти писал кровожадных демонов, праздничные пейзажи с церквами и натюрморты пронзительной голубизны. Он и по снегу ходил в набедренной повязке, из-за чего даже в Нью-Йорке на него оглядывались.
Богема, разумеется, встречается не только в русской, но и в обыкновенной Америке. Начиная со своего «Иоанна Предтечи» Генри Торо, она добралась до моих любимых битников. Один из них, Гэри Снайдер, подражая поэту танского Китая Хань Шаню, писал стихи на скалах, выбирая такие, куда было труднее добраться. Других, современников, я встречал на спектакле университетской самодеятельности «Москва — Петушки» в прекрасном английском переводе: Moscow Stations.
Я не настаиваю на исключительной социальной и художественной ценности богемного modus vivendi, я лишь ищу нам занятие, смысл и оправдание, не связанные с собственно трудом, ввиду его, труда, исчезновения.
На эти вопросы мы не знаем ответов, потому что до сих пор их искали на обочине главной — рабочей — жизни. Но если последнюю отменит прогресс, мы должны будем с куда большим вниманием отнестись к тому, что делает нас Homo ludens по выходным и на пенсии.
Мой товарищ, скульптор Джеф Блюмис, соорудивший сад статуй в Катскильских горах, рассказывал мне про своего соседа, успешного маклера, который бросил Нью-Йорк и принялся разводить овец.
— Почему? — удивился я.
— Это неправильный вопрос, — ответил Джеф с самоуверенностью богемного художника, знающего толк в своем образе жизни. — Надо спрашивать, почему так не поступили все его коллеги, мечтающие вырваться с Уолл-стрита.
Все это отнюдь не значит, что уволенные Маском безработные обретут утешение в мировой Кочегарке. В ней можно найти лишь один из важных для будущего примеров — прообраз того бескорыстного жизнетворчества, благодаря которому богема находила себе убежище от агрессивных приоритетов общества. Любого и всегда.
Нью-Йорк, май 2026 года
Этот материал вышел в девятнадцатом номере «Новая газета. Журнал». Купить его можно в онлайн-магазине наших партнеров.
{{subtitle}}
{{/subtitle}}