Сюжеты · Общество

Жертвы лояльности

Зачем пятикласснику «Муму»? И почему рассказ Тургенева нужно читать взрослым

Ирина Лукьянова, учитель, обозреватель «Новой»

Кажется, не проходит и месяца, чтобы где-нибудь в соцсетях, родительских, детских или учительских разговорах не всплыл вопрос про «Муму» Тургенева. Мужичок, почто животное мучаете? Учителя, зачем детишек тираните? Составители программы, зачем оно там?

Иллюстрация: Петр Саруханов / «Новая газета»

Чтоб ты страдал

Взрослые вспоминают, как сами страдали в детстве, и не хотят, чтобы страдали их дети. Сторонники воспитания классикой уверяют, что только так и воспитывается сострадание к людям и животным. Именно для сострадания детям традиционно и дают читать, как хозяева измывались над Каштанкой (если забыли — загляните в текст), как Жучку некий ирод в колодец бросил, а она там плакала, как Кусаку раз бросили на даче, потом приручили и еще раз бросили. Я уж не говорю про «Белого Бима — черное ухо» Троепольского, кошмар моего детства, и толстовскую притчу про льва и собачку, где одна собачка померла своей смертью, а другую скорбящий лев задрал. У нас в школе всё это было обязательное чтение. «И уж бил ее, бил ее, бил…» — и это тоже.

Сейчас и чеховская «Каштанка», и андреевская «Кусака», и «Тема и Жучка» Гарина-Михайловского, не говоря уже о «Белом Биме», редко включаются в круг детского чтения — может быть, из гуманного отношения к детям (при всей моей симпатии к Тёме, спасшему Жучку, — чуть не уникальный случай хэппи-энда для собачки, — это довольно мрачный текст).

Но если кто думает, что нынешние дети вполне избавлены от таких жестоких способов воспитания сострадания к животным и уважения к людям, тот ошибается. Федеральная рабочая программа по литературе для 5–9-х классов уже в пятом классе обрушивает детям на головы сначала «Муму», а потом «Корову» Платонова (если кто не помнит, там сперва у коровы теленка забили на мясо, а потом и сама корова под поезд попала) — но это хоть по выбору, можно взять что-то другое взамен. Ну, например, «Сказание о Кише» Джека Лондона, где 13-летний эскимос Киш изобретает остроумный способ охотиться на медведя: разбросать для него вкусные шарики из жира с острым китовым усом внутри. Медведь съедает шарик, жир тает, ус расправляется и колет внутренности, а пока медведь катается от боли, его убивают. Далеко не всех детей почему-то восхищает это остроумие, но это они разбалованы городской жизнью, мы понимаем.

В седьмом классе в порядке внушения традиционных ценностей уже начинаются убийства сыновей (в ассортименте от обязательного «Тараса Бульбы» до факультативных «Маттео Фальконе» Проспера Мериме и «Родинки» Шолохова; желающие могут добавить «Вересковый мед» Стивенсона по собственной инициативе), но это мы отложим до другого раза. Ограничимся собачками; их убийства, в отличие от убийства сыновей, школьная литература однозначно осуждает.

Откуда «Муму» в школе?

Строго говоря, никто не знает толком, зачем «Муму» читать в школе — и почему это надо делать именно в пятом классе, а не, например, в десятом. Но появилась «Муму» в рекомендациях для школьного чтения еще в XIX веке.

Началось все с Российского общества покровительства животным — с первых зоозащитников, которые заступались за зверей в те времена, когда и людей-то не очень щадили, а уж над скотиной измываться вообще не считалось чем-то из ряда вон выходящим. Отсюда, кстати, и обилие этих страдающих зверей в русской литературе XIX века, да и не только в русской — «под тяжелой рукой человека, чуть жива, безобразно тоща, надрывается лошадь-калека, непосильную ношу таща»… Ноша непосильна и для человека, и для зверя, и страдают оба, и сострадание в обществе, где на человека совсем недавно можно было выменять «борзые три собаки», начинает распространяться и на людей, и на зверей. Российское общество покровительства животным появилось в 1865 году, а в 1882-м, как пишет исследовательница детского чтения Наталия Соляник, «обратилось к Министерству народного просвещения с просьбой рекомендовать его издания для прочтения в школах и разъяснять учителям необходимость доведения до детей идеи «мягкого обращения с животными».

Фото: Александр Казаков / Коммерсантъ

В 1883 году среди изданий общества появилась книжечка «Муму», изданная с разрешения Тургенева. Правда, из нее была изъята сюжетная линия Татьяны, так что рассказ стал коротким и довольно прямолинейным.

А в 1884 году рассказ «Муму», как был, включен в указатель книг для народного и детского чтения «Что читать народу», созданный коллективом харьковских педагогов; этот текст рекомендовали читать детям.

Каноническим рассказ стал не сразу: произведения Тургенева еще в начале ХХ века считались «современной литературой», так что рассказ довольно долго оставался лишь рекомендованным для внеклассного чтения.

В первое десятилетие советской власти обязательных списков литературы для изучения в школе еще не было — это было время педагогического новаторства, не всегда осмысленного, и становления идеологического подхода к изучению литературы в школе. Произведения Тургенева в школьную программу включались уже с двадцатых годов, но «Муму» попадает в школу только в 1932 году, как видно из собранной Еленой Казаковой и Марком Кондра дата-базы «Программы по литературе для средней школы с 1919 по 1991 г.».

И смысл появления текста в программе детского чтения уже не только в том, что он воспитывает сострадание к животным, но и в том, что он обличает крепостничество.

Именно с этой двойной целью — воспитывать сострадание к животным и ненависть к крепостникам — рассказ и задержался в школьном каноне на многие годы, без малого на целый век.

Фабула «Муму» обманчиво проста — в отличие, скажем, от «Кусаки», где история брошенной собаки в самом деле есть просто история брошенной собаки.

И эта простота сыграла свою плачевную роль: рассказ оказался чтением для пятиклассников, детей 10–11 лет, для которых изначально вовсе не был предназначен. А в этом возрасте дети ничего в тургеневском тексте понять не могут, кроме одного: дядька собачку убил. И не понимали ничего другого еще в XIX веке, как свидетельствуют авторы хрестоматии «Что читать народу»: Наталия Соляник пишет: «Авторы приводят важное, на наш взгляд, свидетельство: дети, вернее, подростки, обращают внимание только на взаимоотношения Герасима и Муму; другие герои, историческое время, детали быта их, как и современных детей, практически не интересуют: «…все внимание детей было приковано с первых страниц исключительно к Герасиму и Муму».

Дети XIX века не понимают, что полагается обвинять крепостное право, хотя со времени его отмены прошло всего двадцать лет. Дети полагают, что Герасим сам виноват. Мог не топить, мог судиться за собаку, полагают они. А когда учительница спрашивает, почему он не взял новую собаку, — отвечают «чтобы опять не случилось такое самое».

Детская психика сопротивляется бесповоротности трагедии — отсюда такое обилие анекдотов, шуток и мемов про Муму: цинизм защищает от боли. Детям бессмысленно объяснять трагедию Герасима: они еще не умеют быть взрослее взрослых — понимать причины их жестоких поступков, не осуждать, прощать ошибки, сочувствовать неправым. Они ищут путей спасения для Муму — ну ведь мог же не топить, все равно же ушел в деревню, мог же взять ее с собой!

А ведь вся история — про то, почему он не мог.

Почему он не мог

Герасим — крепостной. Он не просто полностью зависит от барыни, он ей принадлежит. Отношения между господами и крепостными — особые: «…а против нашего, то есть, миру, известно, господская воля; потому вы наши отцы», — говорит мужик Базарову у того же Тургенева, прикидываясь покорным и глуповатым, чтобы барин не приставал. Феодализм предполагает, что барин заботится о своих несмышленых рабах, как о своих детях, а те его любят и подчиняются ему, как дети. Более того, заботиться о нем, служить ему — их призвание. А призвание феодала — служить своему королю, царю, религии, родине. Ослушаться господина — немыслимо. Самурай, к примеру, после такого своеволия немедленно теряет честь и должен совершить сэппуку. Самурай — тоже слуга в феодальных отношениях.

В русской литературе полным-полно таких самураев российского разлива: тут вам и Еремеевна из «Недоросля», которая получает «по пяти рублей на год да по пяти пощечин на день», но готова за своего Митрофанушку выцарапать глаза Тарасу Скотинину. Тут и верный Савельич из «Капитанской дочки», предъявляющий Пугачеву реестрик расхищенного добра «барского дитяти». Тут и Захар, снимающий чулочки Обломову: служение барину — смысл жизни слуги. Тут и Василий Шибанов, стремянный, которого в балладе А.К. Толстого князь Курбский посылает с обличительным письмом к Ивану Грозному, на верную смерть, и тот едет, и Грозный велит его пытать, но тот под пытками только молчит и «славит свово господина».

Сцена из спектакля «Му-му» на сцене Театра Наций. Фото: Геннадий Гуляев / Коммерсантъ

Воля для такого слуги — не желанная свобода, а «несчастье», как ее определяет чеховский Фирс в «Вишневом саде». Наталья Савишна в «Детстве» Толстого рвет вольную, которую ей дала барыня, и плачет: для нее это не благодарность за многолетнюю службу, а знак разрыва незыблемой связи между ключницей и ее хозяйкой: «…должно быть, я вам чем-нибудь противна, что вы меня со двора гоните… Что ж, я пойду».

Нам, даже взрослым, сейчас тяжело понять такой тип отношений между людьми. Мы выросли в другом мире, и наше место в нем не определяется нашим существованием в иерархии, нашим местом в социальной пирамиде, как для многих поколений наших предков. Кто ты? — «мы, народ», «мы, климовские мужики». Я — один из многих таких же, как я. «Графьев Шереметевых дворовый человек», «Кузнецов сын», «Ивановых» — я сын отца, я член рода, я холоп своего господина. У меня есть свое место в этой структуре мира: я принадлежу господину.

В феодальной логике верность — не личный выбор слуги и не его добродетель, это основание его мира. Онтологическое основание, если хотите; в пятом классе я так не скажу, но тут все взрослые.

У вассала есть господин, вассал включен в иерархию, он живет тем, что служит, и этим определяется его «я». Если вассал ослушался, если ушел от господина — подрывается сама основа его мира: он теперь ничейный, не включенный в человеческие и социальные отношения, он изгой, он лишний.

Самое простое объяснение поступка Герасима в том, что ему барыня велела избавиться от собаки, и он послушался. Ребенок, не включенный в феодальные отношения, не понимает, почему он послушался. Тут, конечно, можно спросить, кто из детей сам не слушается, когда мама с папой велят отнести котенка или щенка туда, откуда его взяли. Это понятнее: плачут и несут. Но не топят. Но Герасим-то взрослый. Герасим-то может не послушаться барыню.

Но он не может.

И не потому, что барыня жестока, а прав у него не больше, чем у современного ребенка, а на самом деле меньше. А потому, что его мир устроен иначе. Ослушание для него невозможно: его мир держится на лояльности барыне. Не послушать барыню — утратить себя.

Трагедия Герасима — трагедия конфликта лояльностей: лояльности госпоже и лояльности единственному живому существу, которое он любит, которое любит его, за которое он отвечает.

К этому времени барыня уже сделала довольно многое для того, чтобы лишить Герасима всего, что он любил: забрала из деревни, где ему было хорошо, в город, где он бесконечно тосковал; отняла любимую, Татьяну, и выдала ее замуж за горького пьяницу Клима. Несколько раз велела избавиться от Муму — но та сама прибегала, когда ее пытались увести, и выдавала себя громким визгом и лаем, которого глухой Герасим не слышал. Муму тоже верна ему, и это ее губит: ее нельзя убрать со двора без Герасима, а он не может уйти с ней, потому что нельзя ослушаться.

Герасим пытается остаться в привычной иерархии, подчиниться барыне, несмотря на то, что она кусок за куском отрубает от его души все его привязанности — всё, что делает его человеком, то, что помогает ему удерживаться в жизни.

Не в силах разрешить этот конфликт, он своими руками убивает Муму — и как будто убивает в этот момент последнюю живую часть себя самого — человека, способного любить женщину, радоваться собаке, улыбаться. Теперь у него ничего нет, у него больше нечего отнять, его верность барыне потеряла смысл, и теперь к ней можно не возвращаться. Но его уход — это не прорыв к свободе: он уходит не на волю, а в свою деревню, кроме которой ничего в мире и не знает, и доживает жизнь там — без женщины и без собаки. Это тоже своего рода сэппуку: прежнего Герасима больше нет.

Еще один пример такого трагического конфликта лояльностей мы видим у Некрасова в поэме «Кому на Руси жить хорошо» в истории «холопа примерного — Якова верного». Яков верно служил своему господину, который не отличался ни добрым нравом, ни примерным поведением, да и самого Якова за добрую службу в зубы «походя бил каблуком». Яков, однако, оставался хорошим слугой: «Только и было у Якова радости: / Барина холить, беречь, ублажать / Да племяша-малолетка качать». Когда господин к старости обезножил, перестал ходить, Яков продолжал за ним ухаживать. Барин, однако, вместо благодарности сбыл любимого племянника своего слуги в рекруты, потому что положил глаз на его невесту Аришу. Яков сначала запил, потом вернулся к службе. Вывез барина на прогулку, завез в темный овраг… Барин взмолился о пощаде, но Яков бросил ему сурово: «Нет, не тебе умирать» — и повесился на сосне. Поднять руку на барина, ослушаться, уйти — для него так же немыслимо, как и для Герасима.

Яков тут идет, как это ни странно звучит, именно самурайским путем. Он до глубины души обижен, оскорблен, предан господином. И единственный возможный выход для него в рамках его картины мира — перестать существовать.

Всё это не столько о том, что делают с крепостными баре-самодуры. Это о том, что рабство делает с человеком. А делает оно с ним страшное дело: лишает его своего «я», сути его личности. Трудно сказать, что страшнее — тургеневский вариант, где Герасим, разрываемый двумя лояльностями, теряет обе и себя в придачу, или реальный случай с прототипом Герасима, дворником Андреем, который, утопив свою собачку, преспокойно вернулся к барыне и служил дальше как ни в чем не бывало, о чем свидетельствуют воспоминания Варвары Житовой, воспитанницы (или, как предполагают, внебрачной дочери) Варвары Петровны Тургеневой.

А нам это зачем?

Похожий конфликт лояльностей, по сути, лежит в основе каждого классицистского конфликта между страстью и долгом в утомительно долгих и пафосных трагедиях XVIII века: долг говорит, что надо убить врага, а я его люблю. Герои классицизма, разумеется, выбирали долг, а не личные привязанности, ставили родовую честь и лояльность монарху выше любви. Они вообще служили ходячим пособием по феодальной добродетели для подданных в абсолютистской монархии.

Да, кстати, и все эти сыноубийства из программы 7-го класса — тоже разные варианты всё того же конфликта лояльностей, однозначно разрешаемого в пользу долга. И страшноватый рассказ Николая Носова «Огурцы», где мать отправляет сына ночью возвращать краденые с поля огурцы сторожу, а на отчаянный вопль ребенка, что сторож его убьет, отвечает: «Пусть лучше у меня не будет никакого сына, чем будет сын — вор», — это тоже в конечном итоге всё о том же. Недаром современные матери ненавидят этот рассказ почти так же сильно, как «Муму».

Статуя му-му в Санкт-Петербурге. Источник: Википедия

Однако еще в эпоху Возрождения появляются люди, которые осознают себя уже не частью рода, не подданными господина, а отдельными личностями. Они пытаются утверждать свою субъектность — способность самостоятельно выбирать свою дорогу в жизни, решать, кого любить, на ком жениться, вообще, что делать со своей жизнью. Герои нового времени уже бунтуют против старого уклада и часто расплачиваются за это жизнью, как Ромео и Джульетта (ну или как Андрий в «Тарасе Бульбе», который свой конфликт лояльностей разрешил довольно радикальным способом: повернув оружие против отца и бывших боевых товарищей).

Значит ли все это, что с уходом феодальных отношений и сама проблема уходит в далекое прошлое — и нам вовсе незачем об этом думать?

К ХХ веку человек не меняется — но меняется объект лояльности. Человек ХХ века служит уже не господину, не обожаемому монарху — это все стремительно уходит в прошлое, — он служит нации, государству, лидеру. И конфликт лояльностей в этом мироустройстве часто все так же смертелен.

В послереволюционной советской литературе выбор между страстью и долгом обычно делается в пользу долга и классового сознания — и, как в «Муму» или «Тарасе Бульбе», отказ от привязанности приводит к практически собственноручному убийству любимого. Снайперша Марютка в «Сорок первом» Бориса Лавренева убивает возлюбленного из-за идеологических разногласий, Любовь Яровая в одноименной драме Константина Тренева сдает красным своего мужа-белогвардейца. Сделав этот выбор, они превращаются в идеальных солдат революции: в простой мирной жизни им больше нечем дорожить. Теперь, убив в себе всё земное, частное, слабое, они оставляют себе только идею служения долгу — плоть умирает, остается только яростный дух.

«Но если он скажет «солги» — солги, и если он скажет «убей» — убей», — поучает лирического героя стихотворения Багрицкого «ТВС» явившийся ему в чахоточном бреду Дзержинский. «Он» — это век, предстающий тут в образе чекиста. Это классовая мораль, которая выше всего человеческого, и образцовый герой и солжет, и убьет, и предаст, если ему велит партия (у Валентина Катаева, кстати, тоже есть две таких партийных героини — одна в «Траве забвения», другая — в «Уже написан Вертер»: по заданию партии они заводят романы с главными героями, участниками белогвардейских заговоров, и сдают их ЧК вместе со всеми остальными заговорщиками).

А вот простому мирному обывателю этот конфликт дается едва ли не тяжелее, чем образцовому герою. Такого обывателя с его тихой трагедией мы видим в повести Лидии Чуковской «Софья Петровна». Обычная издательская машинистка из «бывших», Софья Петровна вполне научилась жить при социализме, даже стала главой машбюро и старостой коммунальной квартиры, которая когда-то принадлежала им с мужем. Она гордится страной, гордится сыном-комсомольцем — талантливым молодым инженером, верит, что где-то водятся страшные враги народа, недоумевает, когда таким врагом оказывается симпатичный директор издательства. Но когда врагом народа объявляют ее сына — ее реальность раскалывается пополам. Или кругом нее — страшная ложь, настолько огромная, что не помещается в сознании, — или она никогда не знала и не понимала своего сына. Софья Петровна сходит с ума, не справившись с непосильным выбором.

У Ольги Адамовой-Слиозберг в книге воспоминаний о времени сталинских репрессий «Путь» приводится душераздирающая история заключенной по имени Лиза, которая однажды получила от своей дочери письмо. Мама, писала дочь, я хочу вступить в комсомол и должна знать, виновата ты или нет: «А может быть, ты не виновата? Тогда я не вступлю в комсомол, я никогда за тебя не прощу. А если ты виновата, то я больше тебе не буду писать, потому что я люблю нашу власть и врагов буду ненавидеть, и тебя буду ненавидеть. Мама, ты мне напиши правду, я лучше хочу, чтобы ты была не виновата, и я в комсомол не вступлю». Лиза долго плакала и написала: «Зоя, ты права. Я виновата. Вступай в комсомол. Это в последний раз я тебе пишу. Будь счастлива ты и Ляля. Мать». И пояснила: как она будет жить без комсомола, чужой, советскую власть ненавидеть будет. Пусть лучше уж меня.

Как иногда не верили себе

История показывает, что, когда дурман рассеивается и становится понятно, что именно произошло, разочарование в лидере оказывается трагедией ничуть не менее страшной, чем трагедия Якова верного: «мы так вам верили, товарищ Сталин, как иногда не верили себе»; «оказался наш отец не отцом, а сукою»…

Чем ближе к современности — тем любопытнее. С одной стороны, на конфликте между верностью идее и привязанностью может строиться вполне себе массовое-кассовое произведение (в «Мандалорце», спин-оффе «Звездных войн», и воин-мандалорец выбирает между «путем» и привязанностью к малышу Грогу, и сам малыш вынужден сделать выбор: или он учится быть джедаем, великим воином, но тогда больше не увидит мандалорца, или же выбирает привязанность, но тогда не станет джедаем; оба, на радость зрителю, выбирают привязанность). С другой стороны, слишком много примеров у нас перед глазами — разрушенных за последние годы отношений, распавшихся связей, когда верность идеологии оказывается выше старой дружбы и родственных связей.

В каждую эпоху один и тот же старый конфликт поворачивается к нам новым лицом: на одной чаше весов привязанность, на другой — верность господину, монарху, государству, идее, партии, коллективу, нации, стране… Разве что вот насчет религии не уверена, поскольку в христианстве любовь и есть Бог; впрочем, кого только не убивали во имя любви. Я не говорю, что привязанность всегда выше ценностей — иначе не было бы в истории ни христианских мучеников, ни героев Великой Отечественной, вообще никакого подвига и никакого служения.

Но подвиг — всегда личный выбор, а не навязанная обществом модель поведения: «Когда страна прикажет быть героем, у нас героем становится любой». Культура, если она честная, оставляет возможность переосмысления старой и однозначной нормы: поэтому мандалорец ради спасения маленького Грогу снимает шлем, чего не должен делать никогда и ни за что, потому что это клятвопреступление. А если такого выбора культура человеку не оставляет, то это не культура, а идеология.

Каким бы циничным ни было наше время, идея служения по-прежнему привлекательна. Но люди хотят оставаться людьми, а это нередко вступает в противоречие с чистой идеей служения.

И вот здесь, между служением и человечностью, и разворачиваются современные битвы за «культурный код», за наследие предков, за трансляцию традиционных ценностей.

Конечно, со школьниками можно и нужно обсуждать, как и чем определяется наша субъектность, кому, зачем и в обмен на что мы готовы ее отдать (ну, например, своему племени — в обмен на безопасность и выживание, или господину — в обмен на заботу, или государству — в обмен на смысл жизни и социальную справедливость). Обсудить, откуда взялись наши ценности, кому, почему и зачем мы готовы служить. Кому и почему готовы верить больше, чем себе, если готовы. Как и почему мы совершаем выбор и как его совершать, когда это выбор из двух зол.

Но что из этого всего поймет пятиклассник? Он просто пожалеет собаку и будет прав.

Этот материал вышел в семнадцатом номере «Новая газета. Журнал». Купить его можно в онлайн-магазине наших партнеров.