Ему было двенадцать лет, когда в 1920 году он вместе с родителями покинул Россию.
В Москве они были состоятельные люди, отец — секретарь правления банка. В Париже стал бухгалтером. Как и положено в еврейской семье, мальчику дали хорошее образование: он закончил филфак Сорбонны. Русский эмигрант и еврей, он был европейцем, знавшим помимо русского французский, немецкий и английский. В эмигрантских газетах и журналах Парижа, выходивших в тридцатые годы, осталось 350 его статей на самые разные культурные темы.
Судя по немногим воспоминаниям знавших его людей, он был интеллигентный мягкий человек, тихим голосом читавший свои стихи с маленьких сцен эмигрантских клубов или за столиками парижских кафе. В одном из стихотворений он назвал себя «человеком с бесхитростным лицом». Адамович советовал ему сменить фамилию, чтобы отделить себя от знаменитого однофамильца, но он этого делать не стал. Поэт и критик с энциклопедическими знаниями, филолог, изучавший литературу европейских стран, читая ее в подлинниках, он жил на маленькие гонорары за публикации в газетах и журналах.
Вся жизнь его была — в редакциях русских газет, на собраниях русских эмигрантов, в дневных и ночных кафе, с их бесконечными разговорами о книгах, писателях, поэтах, политике, истории, времени, России.
В этих разговорах русских парижан под плававшими в табачном дыму лампами ночных кафе было что-то безнадежное. Они чувствовали это. «В папиросном дыму, за столами, / Мы охрипли от скучных бесед».
Он, свободно говоривший на нескольких языках, мог бы постараться отделиться от этого безнадежного круга, тем более что почти не помнил Россию. Он мог бы поставить себе цель стать французом и без большого труда достиг бы ее — но оставался русским, русским поэтом, «ненастоящим Мандельштамом», назвавшим сборник своих стихов «Верность», жителем астероида, отколовшегося от России и обреченного на медленную гибель.
Эта гибель происходила на его глазах, он был ее свидетелем и стал ее участником. Череда смертей, которые он пережил, словно вела его к еще одной смерти — собственной.
9 октября 1935 года он был на похоронах Бориса Поплавского в русской церкви Покрова Пресвятой Богородицы на улице Лурмель. Поплавский был на пять лет старше него.
30 ноября 1938 года от туберкулеза умерла его жена Людмила (Мика) Стравинская. Врачи предупреждали, что роды для нее опасны, но она все-таки родила дочку — и заболела. Есть противоречащие друг другу сведения о том, был ли Юрий Мандельштам на похоронах жены или, по неимению денег, не смог приехать из Парижа в Швейцарию. Но потеряв ту, которую любил, он стал одиноким — навсегда. Одиночество, потерянность и сиротство — в его стихах.
Его маленькая дочка Китти осталась у родственников в Швейцарии. Он скучал по ней. Но денег поехать к ней у него не было.
В 1939-м он был одним из тех, кто нес гроб Ходасевича. В декабре 1941-го был среди немногих, кто в холодном и голодном Париже пришел на отпевание Мережковского.
Когда немцы оккупировали Париж, его родители уехали на юг Франции и так спаслись. Они звали его с собой, но он не поехал. Мы не знаем, почему он отделился от своей дружной и любящей семьи, почему остался. В Париже он жил один в квартире на первом этаже. Действовал комендантский час, и по вечерам он никуда не выходил, только иногда поднимался на четвертый этаж к другу. Полиция, не заставшая его дома, оставила ему записку с требованием прийти в гестапо. Он пришел на следующий день в легком пальто, без вещей.
В концлагере Дранси, где собирали евреев перед отправкой на восток, он писал стихи. В одном из стихотворений вдруг с необъяснимой отчетливостью увидел дорогу на Каргополь и тамошние лагеря. Увидел не со стороны, а так, как будто он сейчас — там. Последнее свое стихотворение он сумел передать друзьям незадолго до того, как 31 июля 1943 года в эшелоне № 58 с набитыми людьми вагонами отправился в Освенцим. Желтые листочки с его почерком сохранились. Под последним стихотворением, как положено, место и дата: Drancy, февраль 1943 г. Ничем не отличался этот эшелон от того, каким его однофамилец или дальний родственник Осип был отправлен на Колыму. Только путь у Юрия был короче.
Тревога пьяная, привычная,
Привычный, пьяный разговор,
И эта музыка скрипичная…
Опять… Но до каких же пор?
И сердце бьется, обрывается,
И сердце, под скрипичный вой,
Из душной залы вырывается
В бессонницу, домой, домой!
***
Как Пушкин, в снежном сугробе
Сжимающий пистолет —
В последней напрасной злобе
На столько бесцельных лет…
Как Лермонтов на дуэли,
Не отвернув лица.
Как Гоголь в своей постели,
Измучившись до конца…
Как Тютчев, в поздней печали,
С насмешливой простотой…
На позабытом вокзале,
В беспамятстве, как Толстой…
Не стоит думать об этом —
Может быть, пронесет!
Или ничто не спасет
Того, кто рожден поэтом!
***
Нет, не воем полночной сирены,
Не огнем, не мечом, не свинцом,
Не пальбой, сотрясающей стены,
Не угрозой, не близким концом —
Ты меня побеждаешь иначе,
Беспросветное бремя войны:
Содроганьем в безропотном плаче
Одинокой сутулой спины,
Отворотом солдатской шинели,
Заколоченным наспех окном,
Редким звуком шагов на панели
В наступившем молчанье ночном.
***
Какая ночь! Какая тишина!
Над спящею столицею луна
Торжественною радостью сияет.
Вдали звезда неясная мерцает
Зеленым, синим, розовым огнем.
И мы у темного окна, вдвоем,
В торжественном спокойствии молчанья —
Как будто нет ни горя, ни войны —
Внимаем вечной песне мирозданья,
Блаженству без конца обручены.
***
Зимой в бараке АТП
Сосед случайный, я уйду
Из горизонта твоего.
Верь, в наступающем году
Не обойдут нас никого.
Придет и наш конец страданий.
В каком раю или аду? —
О том не думаю заране.
Я думаю о том, сосед,
Что не вернуть нам этих лет,
И каждый год уйдет бесследно,
И не узнаем никогда,
Как много в жизни нашей бедной
Было сердечного труда
И кладов мысли заповедной
Под маской холода и льда.
И думаю о том, сосед,
Что эти строки холодны,
Как зов неузнанного брата:
На языке чужой страны
Чужая горесть и утрата.
Но тянет нас по временам
Дать волю сердцу — выход снам.
Зимой в бараке АТП,
Случайно встреченный в толпе,
Товарищ лагерной недоли! —
Есть на земле и рай и ад, —
Об этом годы говорят,
В тоске прожитые и боли,
И слово «друг» и слово «брат»,
И нас враги не побороли.
Так пусть же хоть из этих слов
К тебе прорвется дальний зов
На память дружбы безымянной —
Как в ночь полярных холодов
Доходит с южных берегов
Привет по радио нежданный.
1943
***
Дорога в Каргополь
Вор смотрел немигающим взглядом
На худые пожитки мои,
А убийца, зевая, лег рядом
Толковать о продажной любви.
Дождь сочился сквозь крышу сарая,
Где легли голова к голове, —
И всю ночь пролежал до утра я
В лихорадке на мокрой листве.
Снились мне поезда и свобода,
Средиземный простор голубой.
На рассвете стоял я у входа
В белый дом, где мы жили с тобой.
Но рука моя долго медлила
Постучать у закрытой двери,
Точно вражья свинцовая сила
Уцепилась за полы мои.
Выдь навстречу, пока еще время.
Помоги, оттяни за порог!
Видишь, плечи согнуло мне бремя,
Ноги в ранах от русских дорог.
Исходил я широко Рассею,
Но последний тяжел переход.
И открыть я дверей — не успею.
На рассвете бригада идет.
«Подымайся!» — За хриплой командой
Подымайся и стройся в ряды.
Пайка хлеба и миска с баландой
И — поход до вечерней звезды.
1943