Комментарий · Культура

Мой Эрмитаж

«Золотое барокко Растрелли мы увидим опять над Невой…» Из личного дневника

Ким Смирнов, научный обозреватель

Эрмитаж, открытый для всех, для всего света

12 апреля 1996 г. Пятница

Как светотени мученик Рембрандт,
Я глубоко ушёл в немеющее время.

(Осип Мандельштам. Вторая воронежская тетрадь. 4 февраля 1937 г.)

Когда Мандельштам написал в Воронеже эти строки, я жил в Ленинграде, и было мне было два с половиной года.

Город, заштрихованный дождями,
Разлинованный рукой Петра
И стихами о Прекрасной Даме
Осенённый на семи ветрах.

Это всё известно и банально
По путеводителям. Но вот
В памяти моей первоначальной
Ленинград не этот предстаёт.

Эрмитаж, что за окошком прямо
Дома с аркой, где случилось жить
И где солнечное слово «мама»
Смог впервые я проговорить.

Я туда сквозь вечность расставанья,
Боль Блокады и Победы свет
Трудною дорогой покаянья
Возвращаюсь через много лет.

И в библейском Рембрандтовском зале
Вижу, сердцем чувствуя озноб,
Как старик ослепшими глазами
Узнаёт на ощупь бритый лоб.

И девица деревенской стати —
У картины рядом с ней стою —
Просвещает спутницу свою
С жалостью: «Вернулся арестантик».

А в очах такая синева,
Свет такой, прощенье человечье,
Что, осилив тёмные слова,
Лики проступают мне навстречу.

Поднимаюсь по Иорданской лестнице и неожиданно, как заколдованный, надолго остаюсь у «Возвращения блудного сына»…

Эрмитаж — это из детства. Очень личное. Моя варежка в теплой маминой руке. Мимо дворца Растрелли. Мимо Малого и Нового Эрмитажей. Сквозь строй атлантов. Вдоль Зимней канавки, под арку, к Неве.

Отец учился в военной академии, и жили мы на площади Урицкого. Так тогда называлась Дворцовая. Эрмитаж был прямо за нашим окном, напротив.

Но настоящее ощущение Эрмитажа — безграничного и неисчерпаемого, как Вселенная, и в то же время дарящего каждому свой «уголок уединения» — родилось позже, в зрелости, на первом через много лет после детства свидании.

Потом я много раз бывал в Эрмитаже. И каждый раз у новой, только одной картины. С тех пор у меня появилась и со временем устоялась, укоренилась привычка, а, может, даже и принцип, так вести себя в любом художественном музее, в галерее, на выставке: час у одной картины — и на выход. Чтобы не расплескать впечатление, чувство погружения в глубину, при котором очарование постепенно переходит в видение и понимание. Конечно, если впервые — сначала беглый прогон по всем залам, чтобы выбрать, на чём остановить взгляд надолго. А потом, всё-таки, один час — одно полотно.

В Эрмитаже на следующий раз после «Возвращения блудного сына» были «Три женщины» Пикассо. Потом — Гойя, «Портрет актрисы Антонии Сарате», статуя Венеры Таврической, камея Гонзага…

Пабло Пикассо, «Три женщины». Франсиско Гойя, «Портрет актрисы Антонии Сарате»

Венера Таврическая, Камея Гонзага

С самим этим принципом связано одно светлое личное воспоминание. Однажды, проводя с Таней отпуск в Ниде, мы поселились в квартире, где хозяйка обитала в одной из комнат, а две другие сдавала отдыхающим. Когда-то, ещё в бытность мужем и женой, здесь останавливались Юрий Нагибин и Белла Ахмадулина. О Белле Ахатовне хозяйка всегда вспоминала с нежностью, иначе, как Белочкой, не называла. При этом её фиолетовые, фиалковые глаза, воспетые в нагибинском рассказе «Неринга», буквально расцветали. О Нагибине говорила куда более сдержанно.

Соседствовать со знаменитостями нам не довелось. Нашими соседями оказалась очень милая интеллигентная пара, с которой мы провели отпускное время в добром, приветливом согласии, в тесноте, да не в обиде, предупредительно стараясь не нарушать отдых друг друга. Очень нам эта пара понравилась. Звали их Павел и Ляля.

Павел и Ляля

Задушевных бесед и застолий у нас — по той же деликатной предупредительности — не случилось. Знали только, что они киношники из Ленинграда. Но в общем-то, как это часто бывает на отдыхе, и мы, и они, наверное, стремились уединиться, устраниться от своих профессиональных забот.

А потом вдруг, уже вернувшись к этим заботам, погрязнув в московской суете сует, увидели мы на телеэкране прекрасную документальную ленту «Классы». И буквально ахнули: снимал её наш нидский сосед, Павел Коган. И к двум известным мне Павлам Коганам, музыканту и поэту, автору «Бригантины» и «Лирического отступления», того самого, что «с детства не любил овал» и «с детства угол рисовал», а потом ушёл на фронт и погиб в 1942 году под Новороссийском, на сопке Сахарная голова, прибавился третий.

С тех пор, задним числом, я заинтересовался его фильмографией и биографией. Окончил два вуза, экономический факультет Ленинградского университета и театроведческий — ГИТИСа. Снял 26 фильмов (моё магическое число!). В разные годы получил на Международном фестивале неигрового и анимационного кино приз «Золотой Голубь» за ленту «Военной музыки оркестр» (совместно с П. Мостовым) и специальный приз за режиссуру фильма «Скоро лето», а также приз имени Й. Ивенса за «Восстание в Собиборе» (совместно с Л. Ван ден Бергом) на Международном кинофестивале в Амстердаме. Два фильма — «Рабочий день России» и «Мстислав Растропович. Возвращение» — сделал в содружестве с Лялей, на самом деле она — Людмила Станукинас.

Но это всё присказка… Дальше — мистика. Дело в том, что о моём принципе он снял удивительный фильм «Взгляните на лицо», не отмеченный международными призами, но, на мой взгляд, лучший из всех, сделанных им. И снял он его как раз в 1966 году, когда со мной случилось то эрмитажное наваждение. Лента рассказывает о том, как разные посетители Эрмитажа видят одну картину — «Мадонну Литта», и длится сопоставимо с тем часом, который я в тот год простоял у «Возвращения блудного сына».

Да, Эрмитаж — это очень личное. Но только ли личное?..

Борис Борисович Пиотровский — один из легендарных директоров Эрмитажа

Давний, еще доперестроечный мой диалог с академиком Борисом Борисовичем Пиотровским, одним из легендарных директоров Эрмитажа, начался прогулкой по заснеженной Москве рядом с академической гостиницей, продолжился в непривычно пустых залах Эрмитажа в выходной для посетителей день и завершился в рабочем кабинете Пиотровского. Зеленые гобелены, на которых клубилась листва и выглядывала из нее всякая живность. Малахитовые вазы. Мелодично перезванивающие часы. Нева и петропавловский ангел за окном…

Горько, когда вспоминаю, как он говорил о рембрандтовской «Данае»: «Знаете, только однажды я видел ее без рамы и на солнце. Наши специалисты пришли к выводу, что пышная рама забивает внутренний свет картины. Мы решили поменять ее на темно-коричневую. Даже стали так экспонировать. Боже ты мой, сколько протестов пошло и к нам, и в ЦК партии! Мол, мы обедняем мировой шедевр. И кто-то там, в ЦК, решил спор в пользу пышной рамы. Так вот, когда в яркий солнечный день мы в первый раз меняли эту самую раму (дело было на эрмитажной крыше), вдруг увидели, что Даная — не в потоке света, как привычно всеми воспринимается, а в золотом дожде, и каждая его капелька видна».

Горько оттого, что некоторое время спустя не о раме уже шла речь, а о возвращении «Данаи» из состояния клинической смерти — не уберегли от непредсказуемого нападения маньяка. Мне доводилось читать, что, мол, есть тут доля вины и Эрмитажа. Но я-то хорошо помню слова Пиотровского о том, что он все время живет в предощущении беды: давно умоляет выделить пуленепробиваемые стекла для наиболее ценных полотен — обещают и… не дают.

Горько и оттого, что самого Пиотровского уже нет в живых. Но куда горше, что, когда еще было не поздно, не очень-то считались с его просьбами, требованиями, предчувствиями, прогнозами.

Запомнилась его фраза: «Если мы не спасем красоту, то как же она спасет мир?» Он возмущался какими-то, уж теперь и не помню какими, нелепыми шагами тогдашних питерских властей в области культуры, и у меня вырвалось: «Варварство». Борис Борисович меня остановил: «Не употребляйте это слово всуе. Варвары, сокрушившие Рим, совсем не были некультурным, диким народом, как это непривычно ни звучит по нашим нынешним представлениям. Но они разрушали чуждую им культуру».

Чужое да будет низвергнуто и растоптано. Тысячелетиями господствовал этот принцип в разломные дни смены цивилизаций. И когда наступили эти дни для России, одними воспринимались они как уничтожение веками накапливавшегося рабства, другими — как крушение тысячелетней государственности, веками же складывавшейся культуры.

Рембрандт, «Даная»

Борис Борисович вспоминал, как, удостаиваясь постоянных обвинений в консерватизме, в приверженности дореволюционному прошлому, специалисты Эрмитажа оберегали в 20-е годы свой коллектив от инкрустации в него экстремистски настроенных молодых людей: «Тут были устойчивые, раз и навсегда заведенные обычаи. На первом этаже говорили только по-немецки, на втором, где Бенуа, — только по-французски, и лишь на третьем этаже армянин Орбели отчаянно матерился по-русски».

И это во времена, когда «социальным динамитом» буквально начинены были знаменитые «приказы армии искусств» Владимира Маяковского. Когда Казимир Малевич провозглашал: «Староваторы спешат, чтобы на освобожденных площадях революции воздвигнуть умершие стили Рамзесов. …Нам угрожает эта опасность, нам угрожает воскрешение трупов; кладбищенские сторожа по охране памятников старины найдут целебные воды, скрепят цементом современности дряхлые кости и позастроят наши живые красные площади».

Ни Маяковский, ни Малевич ничего на самом деле не громили, не кидались с дубинками на эрмитажные эллинские вазы. Они все-таки сами были великими творцами, и их манифесты явились, скорее, доведением поисков и открытий ХХ века до запредельной крайности, чем действительным отрицанием всей мировой и российской культуры до них.

Но в этой запредельности таилась все же опасность, которую точно обозначил в своей «России Максимилиан Волошин: «Европа шла культурою огня, а мы в себе несем культуру взрыва». И когда позже к власти над культурой у нас пришли жестокие, нищие духом люди, они, не задумываясь, стали проводить эти манифесты в жизнь, взрывая храмы и раскалывая оземь колокола.

Речь зашла о семейных, фамильных реликвиях. Я рассказал ему, что в нашей семье как самая дорогая память хранится обыкновенная довоенная игрушка — медведь, переживший ленинградскую Блокаду. Его подарил Тане на Новый, 1940-й год её дядя, погибший потом в боях под Тихвином…

Но почему я пишу: «…переживший ленинградскую Блокаду»? Ведь Таня в блокадном городе не была. Жили они до войны действительно в Ленинграде, а каждое лето проводили в Порхове. В том числе и лето 1941 года. Естественно, игрушечный мишка оставался на ленинградской квартире. Однажды к ним неожиданно пришёл секретарь местного горкома комсомола: «Со дня на день в Порхове будут немцы. Вам как семье красного командира оставаться никак нельзя. Завтра уходит последний товарный состав. Немедленно собирайтесь». По пути их эшелон много раз бомбили. В Питер вернуться было уже невозможно. В конце концов, Ольга Яковлевна с тремя детьми — 13-летней Ниной, 7-летней Таней и её двоюродным братом Юрой — одного с ней года рождения — добралась до Котельнича. Там находилась перед отправкой на фронт десантная часть. Её командир, оказывается, знал таниного отца. Спросил: «Знаете, где он сейчас?» — «Скорее всего, на фронте под Ленинградом». — «Нет, он сейчас совсем в другом месте».

Командир связался с Москвой. И за ними выслали машину, которая доставила их в подмосковное Нахабино. Там их встретил отец.

В послужном списке его, с 1920 годов прошедшего путь от рядового красноармейца до высших командных должностей, место службы в 1941 году обозначено: управление боевой подготовки ВДВ.

В самом начале Великой Отечественной войны в Красной Армии появился новый род войск — ВДВ (десантные части у нас были и раньше, но до этого они входили либо в авиационные, либо в общевойсковые соединения). Таниному отцу была поручена боевая подготовка комсостава ВДВ по особой программе.

Боевой опыт у Сергея Николаевича был. Есть кадры кинохроники 1940 года, на которых Калинин вручает ему в Кремле орден Красного Знамени за участие в «незнаменитой» (по Твардовскому) войне с Финляндией. В боях Великой Отечественной к ордену боевого Красного Знамени прибавилось еще несколько орденов, в том числе орден Ленина и один из самых первых орденов Отечественной войны. Победу встретил в Вене. После войны стал профессором Академии имени Фрунзе. Преподавал десантное дело.

Таня, пребывая в дни сражения за Москву вместе с отцом в тогдашней столице наших десантных и инженерных войск — Нахабино, на всю жизнь запомнила, как встречал поселок десантников, смертельно усталых, с почерневшими лицами, в окровавленных бинтах, но при оружии, — только что с боем прорвавшихся из вражеского окружения…

А со своим мишкой-блокадником она снова встретилась уже после Победы. И не расставалась потом всю жизнь.

Бориса Борисовича эта история заинтересовала: «Да, такая память не имеет цены. И печально, если вещь ничего не говорит о характере и судьбе ее владельцев. Вот Эрмитаж — одно из богатейших хранилищ реликвий, вещей, в которых отражена история. Но хотя многие из них сделаны из драгоценных материалов, эрмитажные экспонаты прежде всего наводят на мысли, связанные с ценностями духовными, с судьбами человеческими».

Мишка, переживший Ленинградскую блокаду

Джозеф Райт, «Кузница»

Оказалось, у Пиотровского любимое полотно в Эрмитаже — тоже «Возвращение блудного сына». И еще «Кузница» Джозефа Райта.

Когда разговор коснулся «Мадонны Литта» и я сказал, что, по-моему, ее надо показывать в отдельном зале, выхватив из темноты лучом, чтобы она уже издали светилась, как звезда, Пиотровский согласился. Но добавил: «А лучше всего смотреть, держа ее в руках. Это — высшая честь, которой у нас в Эрмитаже можно удостоиться. «Мадонну Бенуа» я в руках держал, а вот «Мадонну Литта» не довелось». И рассказал, как его потрясла дремучесть одного нашего политического вождя (было названо конкретное имя, в момент разговора еще всесильное). Услужливые подхалимы удостоили его такой чести, дали в руки леонардову «Мадонну». Он подержал. Ничего не понял. И спросил: «Ну и что?»

Леонардо да Винчи. «Мадонна Литта»

22 июня 1996 г. Суббота.

Смычками страданий на скрипках времён…

(Михаил Светлов. «Гренада». 1926 г.)

Позже, уже к старости, Михаил Аркадьевич считал эти строки выспренними. Но исправлять не стал. Оставил всё, как было.

Мадонна Бенуа в тени
Мадонны Литта, той, что рядом.
Но за музейною оградой
Ей светят невские огни

Мостов, что всё разводят руки
И сводят руки. И стеречь
Дано им Эрмитаж. И речь
Безмолвна их, безмолвны муки

По невозможности свиданий
С Мадонной, спящей на холсте,
В чарующие ночи те,
Когда симфония страданий

Звучит на струнах и смычках
Мостов. И светится в веках
Надежда залов ожиданий.

P.S.

2024 г.

Уже в постперестроечные дни в одной из телепередач, где «героем дня» был сын Бориса Борисовича и его преемник на посту директора Эрмитажа Михаил Пиотровский, тоже зашла речь о «Мадонне Литта». Ведущий спросил: «Если отключат тепло, она погибнет?». Сама эта мысль показалась Пиотровскому-сыну невозможной: «Не позволим! Телами своими согреем».

А между прочим опасность была весьма реальная. Дмитрий Лихачев, Михаил Пиотровский, Андрей Петров, Даниил Гранин, Кирилл Лавров, другие известные люди со сцены Товстоноговского театра оповестили тогда соотечественников: в Петербурге могут быть закрыты Эрмитаж и Русский музей, Мариинка и Александринка, Консерватория и Академия русского балета. Энергетики грозились отключить тепло за неуплату. А платить за тепло культуре было тогда нечем…

Ленинград преодолел и эту угрозу. И сегодня и Эрмитаж, и Русский музей, и Мариинка, и Александринка, и Консерватория, и Академия русского балета по-прежнему открыты для города, для страны, для всего мира.

Если в белую ночь смотреть от Эрмитажного моста над Зимней канавкой на стрелку Васильевского острова, приходит чувство: вечный город. Это так естественно, что Гитлер не смог взять, разрушить, сжечь Ленинград, хотя все могло случиться в том суровом и трагическом мире сорок первого года.

«900 дней и ночей прекрасный город, созданный великими зодчими, воспетый великими поэтами, жил под огнем, под бомбами, под обстрелами. После войны реставраторы, которым помогала вся страна, совершили новый подвиг: восстановили разрушенное. Но не все. Многие памятники погибли безвозвратно. И все-таки Ленинград бессменно и бессмертно стоит над Невой не только по некоей исторической предопределенности, но и потому, что у нашего народа была воля и сила защитить культуру».

Так закончил тогда Борис Борисович наш разговор.

О Павле Когане. Он тяжело, неизлечимо заболел, и жена повезла его в Израиль в надежде на тамошних врачей и климат. А он всё рвался назад, в Ленинград. Об этом его друзья и ученики снимут фильм «Павел и Ляля. Иерусалимский романс», один из самых пронзительных кинорассказов о самоотверженной, жертвенной любви женщины к мужчине. Не художественный — документальный! Вот так, наверное, и должен был выглядеть вечный сюжет о Ромео и Джульетте на исходе шекспировского тысячелетия.

Павел Коган умер 3 ноября 1998 года.

И ещё. В одном из телевизионных интервью известная актриса, народная артистка РСФСР Лариса Лужина, в детстве пережившая ленинградскую Блокаду, поведала о том, что и она как бесценную реликвию тоже хранит игрушечного медведя, пережившего Блокаду вместе с ней. А ещё она вспомнила невероятную, мистическую даже историю. Её отец был моряком, штурманом дальнего плавания …

Дальше, чтобы чего-нибудь не напутать, предоставлю слово самой Лужиной, отрывку из её автобиографической книги «Жизнь по Вертикали». Когда немцы подошли к Ленинграду, отец ушёл в ополчение, «защищал форт «Серая лошадь» недалеко от Крон­штадта, его ранило, и он слег. Госпиталь оказался переполненным, и папочка долго и мучительно умирал дома — от ран и голода. Когда его не стало, под подушкой обнаружили несколько корочек хлеба, которые сам не ел, чтобы сохра­нить для меня. Мама зашила папу в одеяло, вытащила из подъезда. По сторонам дороги лежали трупы, которые несколько раз в неделю собирал грузовик и отво­зил на кладбище, чтобы похоронить в общих могилах».

Вскоре умирает и старшая сестра Люся. Во время обстрела погибает бабушка — осколок снаряда попал ей прямо в висок.

«…Только недавно я нашла могилу своего папы. Долгие годы меня мучило, что я не знаю, где он похоронен. Предполагала, что на Пискаревском кладбище, в братской могиле. Помощь предложил телеканал. Когда мы приехали на место, я заметила чайку, которая садилась на один из обелисков. Сразу подумала: это папа мне знак подает. Пошла туда, чтобы возложить цветы, как вдруг птица взлетела, и я увидела на земле рядом весенний крокус. Один-единственный, боль­ше не было ни травинки! А через несколько дней мне позвонили поисковики и сказали, что отец захоронен именно там».

27 января 2024 г. Суббота

Львы и ангелы Ленинграда

Ровно 80 лет назад Красная Армия окончательно покончила с фашистской блокадой северной столицы России.

Львы и ангелы

И львы, и ангелы в веках хранят
Бессмертьем опалённый Ленинград.

Этот город Петра и Ленина
У Вселенной на берегу
На столетья и поколения
Львы и ангелы берегут.

27 марта 2024 г. Среда

На телеканале «Культура» в документальном телесериале «Монолог в 4-х частях» (каждый из них — исповедь одного из выдающихся мастеров отечественной культуры) последний «Монолог», завершённый как раз в канун нынешнего 8 марта, посвящён Ларисе Лужиной. И значительное время его 1-й части — это детство в блокадном Ленинграде.

P.S.

2024 г.

И всё же то, что Ленинград выстоял, — не предначертание истории. Это сделали люди. Город. Флот. Армия. Ценой тысяч и тысяч оборванных жизней, несвершённых судеб. Вот лишь одна из них, но она многое объясняет не только в прошлом.

Лейтенант флота балтиец Алексей Лебедев осенью сорок первого года погиб вместе с подводной лодкой «Л-2», пробивавшейся к полуострову Ханко. Его последнее письмо из Ленинграда матери:

«Вглядываюсь в город, особо прекрасный в своей трагической красоте. Сейчас, в милую осеннюю пору, особенно чувствую, как хороша жизнь, как кратковременна она, как бессмысленно уничтожение всего лучшего, что вырастило и сделало человечество, и вместе с тем вывод только один: драться, драться и драться, только огнем, только тремя жизнями за жизнь можно сломить орду этой дегенеративной сволочи, идущей на нас. На этом стою. Не говорю «прощай», светлая моя мама, сто раз целую твои руки, серебряные волосы, глаза и губы».

Тот, кому культура кажется хрупким цветком, беззащитным перед механической машиной войны и человеческой дикости, пусть задумается над этими строками.

Еще Алексей Лебедев написал в прощальных стихах к другу:

«И в подзимье иль в синем апреле
(Будем значиться в списках — «живой»)
Золотое барокко Растрелли
Мы увидим опять над Невой».

Это он об Эрмитаже.

«Золотое барокко Растрелли мы увидим опять над Невой…»