В издательстве ACT, в «Редакции Елены Шубиной» вышла новая книга Андрея Колесникова* «Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки». Автор — известный публицист-аналитик и писатель, биограф Егора Гайдара, лауреат последней Гайдаровской премии (2021).
Полисемия заголовка — «Попасть в переплёт» — как нельзя лучше передает и субстрат, и пафос, и жанр этой книги.
Ее субстрат — живое наполнение шкафов и полок домашней библиотеки, складывавшейся стараниями не одного поколения. Вслед за Борхесом автор понимает библиотеку как Вселенную, а домашнюю библиотеку — как вселенную одной семьи:
«…Она окружает как лес. Внутри этого леса, под корой книг-деревьев, идет своя жизнь, прячутся секреты — записочки, рисунки, троллейбусные билеты, квитанции на давно исчезнувшие предметы одежды. Книги, исчерканные пометами нескольких поколений, тома, которыми пользовались для написания школьных сочинений и прабабушка, и правнук. Запахи книг многослойные, сладковатые и тактильные ощущения от обложек — это узнавание дома, это память о семье».
Пафос тут — дань интеллигентской книжности и памяти как чести. Продолжу ту же цитату:
«Корешки собраний сочинений — охрана от враждебного мира. Стоят рядами темно-зеленые тома Диккенса и Чехова, зеленые Гоголь и Тургенев, темно-красные Драйзер и Фейхтвангер, темно-голубой Жюль Верн и оранжевый Майн Рид — и держат оборону. Жизнь продолжается…»
Ну а жанр — это исповедальный травелог благородного читателя — фигуры, как ни крути, в творческо-издательском процессе ключевой. Подзаголовок же уточняет: нет, это не весь возможный маршрут, на полках осталось еще немало неокликнутого, зато то, что попало в переплет — и есть самое главное.
Жанр этот, не минуя Борхеса, тянется прежде всего к Осипу Мандельштаму, к главке «Книжный шкап» из его «Шума времени»:
«…Книжный шкап раннего детства — спутник человека на всю жизнь.
Расположение его полок, подбор книг, цвет корешков воспринимаются как цвет, высота, расположение самóй мировой литературы. Да, уж тем книгам, что не стояли в первом книжном шкапу, никогда не протиснуться в мировую литературу, как в мирозданье. Волей-неволей, а в первом книжном шкапу всякая книга классична, и не выкинуть ни одного корешка.
Эта странная маленькая библиотека, как геологическое напластование, не случайно отлагалась десятки лет. Отцовское и материнское в ней не смешивалось, а существовало розно, и в разрезе своем этот шкапчик был историей духовного напряженья целого рода и прививки к нему чужой крови».
Книга самого Колесникова состоит из глав, которым соответствуют гнезда корешков на книжных полках, они же смысловые гнезда, персональные или тематические. У глав — своя сквозная, хоть и не сплошная структурность: тут и обязательные закурсивленные преамбулы, и довольно-таки частые постскриптумы.
О самих этих книжных гнездах Колесников рассказывает подробно и любовно, часто с реконструкцией истории каждого «гнезда», подчас с привлечением и анализом колофонов — тиражей книг, дат их подписания в печать или выхода в свет. Но даже эти малозначащие на первый взгляд детали под пером Колесникова становятся говорящими.
Львиная доля «гнезд» отведена русской литературе. Но на странице 329 Колесников отъезжает — на время — от литературы и, шире, искусства и переключается на другие полки. Спорт (Бобров), политика (горбачевский советник Черняев, да и сами Горби и Ельцин). Под конец литература возвращается, но почти сплошь иностранная — Т. Манн, Рот, Памук, Зингер-Башевис.
Практически в каждой главе современность и актуальность всплывают пробросами или сопоставлениями. Особенно насыщена ими глава про Эренбурга с его «Оттепелью».
Тогда, в хрущевскую оттепель, как-то «выпрямились люди». Нынешняя же ситуация, если оставаться в метеорологических терминах, это, согласно грустному Колесникову, скорее распутица со слякотью, переходящая в заморозки на почве (а если уж о положении позвоночников, то напрашивается слово «сгорбились»!).
По мнению Юрия Буртина, что XX, что XXI века у России — проигранные. Кажется, это разделяет и грустнеющий при этом и от этого Колесников. Мне же хочется возразить. А что, XIX век — выигранный? Кем? У кого? По какому разряду и по каким критериям? Разве остаются от них только тираны, одни лишь архипелаги насильственной смерти и верещагинские горы черепов?
Да сами многочисленные переплеты на книжной полке Колесниковых — весь этот блистательный небосвод имен и созвездий — разве не свидетельствуют они дружно против такого подхода? Разве убитый Сталиным Мандельштам проиграл, а не прожил свою — да, объективно трагическую — жизнь? Или мы, его читатели, разве мы проиграли с ним? С ним, кричавшим вослед спущенному им с лестницы честолюбию: «А Христа печатали? А Гомера печатали?!»
Задержимся, коли так, на Осипе Мандельштаме, которому посвящена в книге глава, названная цитатой из Сталина: «Но ведь он мастер, мастер?» Глава как раз о том, как его, гениального поэта, печатали post mortem, какая вокруг этого разворачивалась двадцатилетняя борьба, окончившаяся в 1973 году выходом синего томика Мандельштама в Большой серии «Библиотеки поэта».
История этого издания еще не написана, но смею заверить — она очень увлекательна. Сказанное о синем томике другой поэт не преминул то ли дополнить, то ли лягнуть — «с предисловьем Дымшица». Косясь на другие корешки «Библиотеки поэта» (например, на маршаковский), Колесников не устает поражаться физической худобе мандельштамовского и антично-библейскому накалу страстей вокруг его «условно-досрочного освобождения из-под запрета». Ради выхода книги в свет литературовед-коммунист Александр Дымшиц, что твой Иуда Искариот, сам — и совершенно сознательно! — лег под каток потери в веках своего доброго имени: «Мы теперь будем всегда вместе… Помянут меня, сейчас же помянут и тебя»!
И какою, вы думаете, после всех страстей была судьба тиража? Сотни тысяч осчастливленных советским Мандельштамом советских читателей? А вовсе и нет! Распродажа за валюту в «Березках» да за границей! На это, кажется, не закладывался и Дымшиц-Искариот.
Несколько реплик Колесникова запомнились своей яркостью и горечью. Например, о вечно неизвестной поэзии: неизвестной при советской власти — потому что была под запретом, неизвестной при нынешней — потому что никому уже не нужна (самому Колесникову, впрочем, и нужна, и известна: кроме классиков, он цитирует стихи Ларисы Миллер и Сергея Гандлевского). Запомнилось и такое его наблюдение: «борозды на лице» Арсения Тарковского — до чего же точно!
Есть в книге места, с которыми я не то чтобы не согласен, но которые не подтверждаю. Так, в стихотворении Вознесенского о шестидесятнической «квадриге» («Нас мало, нас, может быть, четверо…») четвертый — это все же Роберт Рождественский, а не Булат Окуджава. По мне, Джонатан Литтелл с его эриниями-благоволительницами — это манифестация не банальности зла, а самого зла — постмодернистского, вкрадчивого, садистского и талантливого!
Замечателен колесниковский эпилог — о книжном домашнем периметре, о попавших в переплет корешках за стеклом и о согревающем свете в этом комнатном сумраке.
{{subtitle}}
{{/subtitle}}