Илья Кабаков — свидетель того, что мы жили. В это трудно поверить сейчас, если бы мы не продолжали жить так же.
Лет тридцать назад Кабаков сидел в мастерской на чердаке дома страхового общества «Россия», работал с утра до ночи, жарил на воде «микояновские» котлеты (по семь копеек), почти полностью состоявшие из сухарей, и изредка выходил на выставки посмотреть работы коллег и сказать: «Прекрасно, прекрасно!» — не для того, чтобы оценить, а, наоборот, чтобы не оценивать, не обсуждать и не спорить. Он жил внутри себя жизнью необыкновенно талантливого Акакия Акакиевича, находившего счастье не только в написании слов, но в их создании. Словно бы для себя самого. На самом деле (кто, правда, ведает, что там на самом деле) он знал свой дар гениально искривлять масштаб и из обыденного, необязательного и случайного создавать новую, особенную кабаковскую метафорическую реальность.
Он жил в стране, где быт вытеснил бытие, выживание заменило жизнь, а выборы — выбор. Счастье было возрастной категорией. «Как молоды мы были…» То есть как мы были счастливы.
Слова и фразы, являющиеся существенной частью концептуальных альбомов, объектов, картин, инсталляций, были понятны и знакомы населению, но смысл, которым он их наполнял, был за гранью, которое определило искусству социалистическое отечество и его многочисленные обитатели.
Он и сам был за гранью. Бесконечные работы, заячья шапка, «скороходовские» ботинки, свитерок, если зима; сандалии и вискозная рубашка, если лето… — «Прекрасно, прекрасно!»
Но тщеславие и страсть — под стать таланту.
Он придумывал и проектировал проекты невиданных инсталляций. Пространства, полные иронии и сочувствия к униженным и оскопленным совкам, составляли мир Кабакова. Он увез свой мир из Советского Союза в Америку и обогатил им мировое художественное пространство.
Там Илья Кабаков — самый известный русский художник современности — получил то, к чему готовился и чего заслуживал: возможности, славу и жену-соратницу Эмилию. (Хотел написать еще слово «свободу», но передумал. Илья и в Москве был осторожно свободен, и в Нью-Йорке не вполне). И работал, работал — от зари до зари. Испачканная краской кофта, башмачки, ироничные глаза-щелочки. Только в последнее время он вместо «прекрасно, прекрасно» говорил, улыбаясь: «Потрясающе!».
Правда — потрясающе: выставки в Эрмитаже, толстенные каталоги-монографии со знаменитыми инсталляциями. «Красный вагон» (Дюссельдорф) — художественное осознание коммунистического цикла страны. «Красный павильон» (Венеция), «Корабль» (Лион), «Надписи на стенах» (проект для Рейхстага), «Вертикальная опера» (для музея Гугенхайма в Нью-Йорке), «Красный уголок», «Большой архив», «Туалет», «Сосредоточенность в шкафу», «Человек, который улетел в картину», «Человек, который собирал мнения других», «Мухи», «Больничный корпус», «Альбом моей матери», «Пустой музей», «Центр космической энергии», «Коммунальная кухня»:
(«…А вы не спорьте здесь со всеми, вы не умнее здесь всех… — …А я бы и не спорила, взяла бы ведро и вынесла… — А вы посмотрите, что туда накидали. Посмотрите, посмотрите»).
Сколько же он успел… (я ведь перечислил малую толику)!
И вот ушел, оставив нам свой мир, до обидного похожий на тот, в котором мы продолжаем жить.