Сюжеты · Культура

Дмитрий Быков*. Проект Zoo

Из неизданного цикла «Рассказы о животных»

Дмитрий Быков*, обозреватель
Петр Саруханов / «Новая газета»

Идея с зоопарком была моя, а инициатива наказуема. Я продумывал этот план долгими американскими ночами, томясь бессонницей. Дело было, разумеется, не в джетлаге. Я сильно выматывался в университете, засыпал почти мгновенно, а в три, в четыре, как положено при затяжных депрессиях, просыпался и до семи мучился — то стыдными воспоминаниями, то мстительными мечтами. Зоопарк был любимой идеей. Тихо, чтобы не разбудить ребенка (он спал с нами, мы никак не могли его отучить), я крался в соседнюю комнату, включал компьютер, часами раскладывал «Паука» и обдумывал проект Zoo — а что было делать, не писать же, в самом деле. Писать я начал на второй год, продлив контракт: для прозы нужна хоть минимальная устойчивость. Пока ее не было, я планировал: такого-то — в Гаагу, этого выдадим братьям на расправу, чтоб самим не мараться, насчет Маши подумаем, все-таки многодетная мать. Но относительно Тулина я не сомневался ни секунды. Животному место в зоопарке.

Теперь я должен был туда ходить ежемесячно.

Леша, в котором трудно было узнать прежнего Лешу, сказал с неприятным оскалом: ну а что, тебе же должно быть приятно. Он тоже там мечтал, в условиях куда менее комфортных, чем мой кампус, хотя и продуваемый всеми ветрами, но кампус с карцером я не сравнивал даже в самых жалостливых мыслях о собственной судьбе. Мне повезло, я уехал до всех дел, и это было не бегство, а приглашение, и преподавание никогда не было мне в тягость. Леше приходилось мечтать под Ярославлем, где он тешил себя школьной фантазией о том, что летит в космическом корабле. Он там много всего напридумывал, в том числе писательские гастроли по братским просторам с циклом лекций «Покаяние», — и ведь поехали, никто не отказался, и братья даже не слишком глумились, внимательно слушали, задавали вопросы. Писатели проявляли рвение и рассказывали такие детали, о которых никто не просил, — но им, как и в предыдущие пару лет, трудно было остановиться. 

Мы люди творческие, увлекающиеся, сказал С., прославившийся призывом к публичным казням подозрительных учителей вместе с семьями, включая несовершеннолетних. Все же понимали, пояснил он, что это так, сотрясение воздуха; и лучше это было сказать мне, которого никто не принимал всерьез, чем кому-нибудь из администрации типа зампреда в твиттере.

Он такое твиттерил! Аргумент «лучше все это делать нам, приличным людям, иначе было бы вааще!» мало изменился со времен больших чисток. Леша придумал и телеканал «Говно», на котором все обязаны были появляться в коричневой униформе в бело-кафельных декорациях, а говорить все то же самое. Рейтинги, что любопытно, были у них выше прежнего: толпа любит унижение былых кумиров. Но и в самых жестоких мечтаниях Леша не забывал о гарантиях прав человека — ежемесячный мониторинг условий нового пребывания, как это деликатно называлось в отчетах. И я ходил в зоопарк.

Ирония судьбы состояла в том, что зоопарков я терпеть не мог. На что триумфально выглядит жираф, а и он гнет шею как-то рабски. Когда однажды верблюд при мне заплевал подростка, показавшего ему фак, я испытал мрачное удовлетворение. В зоопарках всегда ужасно пахнет, в особенности у хищников.

Фото: dpa / picture-alliance

Самые вольные зоопарки не гарантируют зверю душевного комфорта. Сочетание хищной вони и крикливых липких детей со сладкой ватой наводит на меня тоску, но в конце концов, пояснили мне коллеги, лучше ведь в зоопарк, чем в Покров?

Разумеется, в духе реформ там все смягчилось — курорт, сказала Романова, хоть просто приезжай на уикенды поиграть в теннис, тем более что и общество интересное, — но запах гнилой капусты выветрить невозможно. И потом, в зоопарке ему будет даже весело. Я, например, сказал Смолин, в детстве просто мечтал жить в зоопарке, и не забывай, что он будет там среди своих.

Тулин был омерзителен во всем, от внешности до привычек. Он наворотил славных дел на несколько смертных казней — но не вводить же ради него. Zoo — в самый раз, как раз с любимой буквой на клетке. Разумеется, этот вид наказания не был предусмотрен ни одним уголовным кодексом в мире, но нам вообще теперь приходилось многое делать впервые. А шо, креативненько, сказал главред «Братской правды», потерявший руку в боях на границе. Вешать — как-то грубо. Расстреливать — почетно. Забрать всех мы не можем, своих коллаборантов кормить нечем. А вот с зоопарком — это ничего, не зря мы тебя приглашали колумнистом в девяностые. Есть в этом, добавил его зам Бутенко, что-то римское,

только там их скармливали зверям, а здесь наряду со зверями показывают детям. Иногда можно, добавил он, перейдя на интимный шепот, ненароком оставлять открытой дверь между его клеткой и, допустим, логовом льва. Может получиться любопытно.

Как ни странно, проект Zoo не понравился только Амнистевичу, на чье одобрение я как раз рассчитывал: такой креативный, при этом милосердный… То есть как не понравился: его реакции я тогда, правду сказать, не понял. Доходить стало только потом, о чем ниже. Он посмотрел на меня сострадательно.

— Не надо бы его к зверям, — сказал он без обычной своей усмешки. — Мы не знаем последствий.

Я подумал, что он имеет в виду реванш.

— Если бы так поступили со мной, я был бы только признателен, — заметил я вполне искренне. — Если честно, я из этого и исходил.

— Я не о том, — отмахнулся он. — Ну просто… вы же не знаете, как это на них подействует.

— Вы жалеете зверей? — поразился я. — Ну, знаете, такого прогрессизма я даже от вас не ждал. Вы что же, думаете, что у них аппетит испортится?

— Нет, — выговорил он медленно, — этого я как раз не думаю.

И перевел разговор, благо нам было что обсудить применительно к реформе образования. Теперь всем — что у нас, что у братьев — приходилось тащить на себе по десять дел одновременно, и я не без легкой ностальгии вспоминал времена, когда выпрашивал дополнительную нагрузку у нашей кафедры. Я очень мечтал тогда быть кому-нибудь нужным, но в России мне уже не заказывали ни одного текста, потому что на мне стояли все возможные клейма, а в Штатах я был известен только друзьям, старавшимся вдобавок пореже со мной видеться. Теперь у меня не хватало времени даже на дежурные отписки этим друзьям, умолявшим об информации из первых рук. Но время на посещение зоопарка мне пришлось-таки выкроить, потому что за Тулина отвечал теперь я.

Некоторый мандраж меня все-таки посетил. Мне пришлось подробно перечислить себе по дороге все художества Тулина начиная с времен, когда мы почти приятельствовали. В его возвышении была моя вина — как-никак я издал его первую книгу, я нахваливал его тогдашние вирши, в самом деле не бездарные, я ему покровительствовал, чего он впоследствии не забыл, потому что всякое покровительство бестактно. Как знать, если б он на меня тогда не обозлился, может, в нем было бы меньше оголтелости, но как только началось, он стал одним из самых страстных Активистов Последней Буквы, как это называлось тогда в так называемой изжоповой речи. (Я, к счастью, все мог называть своими именами, потому что уехал заблаговременно.) Чего он не наговорил! Я у него попал в фашисты одним из первых, призывал он также взять в заложники мою семью и вообще конфисковать всю собственность уехавших, перестать церемониться, начать драться по-настоящему и душить Запад так же, как он душит нас.

Когда все пошло не совсем так, как предполагалось, риторика его ужесточилась; он призывал публично вешать уклонистов, «ликвидировать недоразумение», вспомнил, что Саддам растворял политических оппонентов в кислоте, и ничего, народу нравилось, — после этого его стали звать на ток-шоу, и бедная его голова поплыла окончательно.

Он оказался неплохим организатором — конечно, в режиме наибольшего благоприятствования; начались сначала туры по стране с чтением идейной лирики, потом выезды на благополучное отдаление от фронта, но как-никак в районы боевых действий, и даже пара показательных выступлений с последующим расстрелом диверсантов, в которых сетевыми расследователями были опознаны заложники из мирного населения. Думаю, это было своего рода помешательство, потому что в речах его давно не прослеживалась логика, а просто, вслед за начальством, он все отчетливей сознавал, что пути назад нет, что надо получить все возможные плюшки, а там трава не расти. Как большинство оголтелых, он время от времени писал в соцсетях, что искренних патриотов непременно предадут, что он заложник собственной честности, что всё вокруг продано и предано, а в среднем звене на измене измена… Справедливости ради, Амнистевич тоже иногда намекал, что его провозгласят предателем, — человек, оказавшийся в критический момент на своем месте, обречен вытесниться во враги, чтобы ордена раздали аппаратчикам.

Расстрел невиновных и награждение непричастных — с этим что у них, что у нас обстояло традиционно, да и традиция, если вдуматься, была общая.

До стрельбы по пленным все было в пределах очень болезненной, однако нормы; когда рубеж был перейден и прозвучала разнообразная гойда с последующими пытками в прямом эфире, вопрос о последующей судьбе Тулина встал передо мной во весь рост. Знамо, я и не предполагал, что после возвращения буду жать ему руку, выслушивать покаяния и виновато пожимать плечами, приговаривая в своей манере: «Да ладно, старик, кто не без греха»; я не предполагал также, что он будет целовать мои сапоги. Когда все стало окончательно понятно, я уже перестал строить мстительные планы, мне даже было слегка обидно, что я не дописал эмигрантский роман, — и вообще все вышло как-то быстро, многие не успели намучиться на полноценную компенсацию. Но когда стали всплывать документы, сметы, подметные письма, когда выяснилось, что арест семей в самом деле планировался, а меня собирались достать на лекции в Далласе (тень Кеннеди меня усыновила), — тут сантименты закончились, и я предложил проект Zoo; и начальство зоопарка, против ожиданий, охотно пошло навстречу. Это было, впрочем, предсказуемо. Рыльце у них было в пушку.

Фото: Донат Сорокин / ТАСС

Они устроили зоошоу, в котором братского президента изображала гиена, а Амнистевича — шакал. Увольнять, конечно, никого не стали, но искупить следовало.

Тулина не предупреждали о моем визите. Отдадим ему должное — он исправно собирал толпу; допускаю даже, что в этой толпе было немало тех, кто вслед за ним кричал гойду на осенних митингах. Рассказывали, что в первые дни Тулин бо́льшую часть времени проводил в конуре, выстроенной в углу вольера; может, взыграла своеобразная стыдливость, а может, он имитировал раскаяние, — чужая душа потемки. Сейчас, однако, он вполне освоился с новой ролью: в конце концов, на первых его соловьиных шоу тоже ощущалась известная неловкость, но адаптировался он стремительно. Он оброс седеющей бородой, короткой и жесткой. Из бритья, впрочем, можно будет сделать отдельное шоу.

Он изображал теперь макаку из собственной поэмы, комического и страшного кинг-конга: сидел на кортанах, чесал репу, поворачивался к публике задом, обтянутым красными трусами (всю одежду мы разрешили свою). В него щедро кидали огрызками, булками — некоторые он ловил и тут же принимался жевать; потом немного покачался на автомобильной камере, подвешенной к ветке старого дуба, потом сплясал что-то воинственное.


Я предполагал, что он будет время от времени обращаться к толпе с речами, что в этом будет дополнительный разоблачительный эффект, — пропагандист в клетке, — но ему хватило ума подчеркивать свое положение полной бессловесностью. Он показывал, что его низвели до животного, что ни с кем из нацистских преступников не поступали с такой циничной жестокостью, что за слова и убеждения он наказан еще страшней, чем ученый Туб из «Трех толстяков» — его заперли в зверинец, и там он медленно превращался в зверя с волчьей мордой и красной шерстью. Я понимал, что с ним надо все это сделать, но краем сознания понимал и то, что они со мной ничего подобного не сделали бы. Они бы меня просто убили, и возможно, что весьма мучительным способом, — но интеллигентской изощренности в них не было. А если бы изощренности хватило — поговаривали, что Сталин собирался посадить Гитлера в клетку и отправить на гастроли по зоопаркам СССР, — вряд ли кто-нибудь из нас смог бы вести себя правильно, то есть по-звериному. Нету в нас адаптивности. Мы бы, скорей всего, говорили речи.

Тулин со звериной зоркостью, всегда его отличавшей, разглядел меня в толпе. Собственно, я и не прятался. Он картинно приложил к глазам козырек, несколько раз подпрыгнул и заухал, потом показал на меня публике. Признаюсь, мне стало страшновато. Я совсем не хотел, чтобы меня здесь узнавали. Вышло, что не я его, а он меня превращал в посмешище. Продолжая ухать, он проскакал по кругу, поколотил себя в грудь, потом оглушительно рыгнул. Надо сказать, кормили его прилично, он даже несколько оплыл, разрумянился и вообще выглядел лучше, чем большинство отощавших сограждан. Между ним и толпой установилось странное взаимопонимание:

он ведь всегда в своих речугах последних лет настаивал на том, что нашему человеку присуща покорность судьбе, а кому не присуща, тот не наш.

Назначенный обезьяной, он вел себя как обезьяна — с той же органикой, с какой до того, назначенный идеологом, вел себя как идеолог. А еще раньше, назначенный молодым дарованием, он вел себя как молодое дарование, никогда не кусая кормящую руку, — в этой естественности и был залог успеха: он идеально попадал в любую роль, а я выпадал из всякой. Вспомнился мне старый фильм, где главный герой, несправедливо осужденный при совке и внезапно разбогатевший при рынке, решил найти судью, который его неправедно осудил двадцать лет назад за невинную фарцовку. Он его нашел, выработал план мести, сделал так, что его уволили с работы, — возможности теперь были, — и судья устроился проводником в скорый поезд. Месть не удалась, поскольку в какие бы бездны его ни скидывали с общественных лестниц — он и в безднах умудрялся устраиваться уместно, уютно, как русский из анекдота: пошли его в ад — вернется загорелый и с магнитиками. Тулин был хорошей, профессиональной обезьяной, среди смрада и криков настоящих зверей он был как у себя дома. А я был всюду не на месте — даже теперь, явившись его инспектировать.

Фото: Артем Геодакян / ТАСС

Я отправился в дирекцию, где меня встречали с издевательским, как мне казалось, подобострастием. Чувствовалось, что они и мне присматривают клетку и при первой возможности туда препроводят, причем толпа будет улюлюкать гораздо громче. Наверное, это была аберрация. Многие в этой толпе мне сейчас улыбались вполне одобрительно, некоторые подошли заселфиться. Но меня не отпускала мысль, что на фоне клетки со мной они селфились бы еще активней.

Тулина привели в директорский кабинет, освобожденный по такому случаю: директор учтиво удалился осматривать новый павильон с грызунами. Усталая секретарша принесла бутерброды с докторской колбасой, Тулин взял один и стал есть — аккуратно и деликатно. Здесь он был не обезьяной, а исправляющимся заключенным.

— Жалобы есть? — спросил я. Говорить с ним на «вы» было непривычно, на «ты» — противно, я предпочитал безличные конструкции.

— Никак нет, — ответил он смиренно. Он и раньше, изображая военную косточку, любил сам себя оборвать резким «отставить», а «так точно» и «никак нет», «работали бэхи» и «три двухсотых» вообще не сходили с его штатских сальных уст.

— Вопросы? — уточнил я после паузы.

— Никак нет, — повторил он и взял второй бутерброд.

— Это хорошо, что у вас нет вопросов, — сказал я. Меня начинала бесить эта ситуация вечной неправоты. Выходило, что я должен перед ним оправдываться. — Осознание — первый шаг к исправлению. Вижу, вы в привычном амплуа.

Он молчал.

— А вот скажите мне, Тулин, только честно, — я не выдержал и начал говорить с животным по-человечески, а делать этого, конечно, не следовало. — Вы ведь знали, что это так закончится? Должны были предполагать? Не могли же вы в самом деле думать, что вам все это сойдет с рук. Расстрелы пленных. Одобрение убийств. Прямое участие в отравлениях так называемых врагов народа — мы ведь все знаем, Гожин вас сдал с потрохами. Ему теперь гораздо хуже, чем вам, у него клетка тесней, свежего воздуха нет… Любите свежий воздух, Тулин? У вас одних особняков в сельской местности обнаружилось пять штук, ну куда вам, правда?

Надо же было понимать, куда вы зашли. И добро бы сами зашли, а то всех, всех. Без пяти минут конец света. Ну серьезно, ну были же когда-то какие-то потуги, что-то вы умели делать в рифму… Голова где-то должна быть, не только же она для жранья?

Опровергая мои слова, он взял третий бутерброд и так же молча, деликатно скушал.

— Курить-то вам не запрещают? — спросил я участливо.

Он покачал головой, продолжая жевать.

— Ну так что, Тулин? Ответа не слышу!

Я и в армии, командуя отделением, никогда не мог разговаривать с солдатиками грозно и в конце концов отказался от этой затеи; убедительно орать на учащихся у меня тоже не получалось, и я перешел на искусственный товарищеский тон, на подспудное «мы же с вами все понимаем». В сущности, я только и делал, что подольщался. Иногда мелькала у меня мысль, что надо было, черт бы побрал все принципы, встроиться в вертикаль: уж как-нибудь в качестве пропагандиста я был бы убедительней всей этой сволочи с трехклассным образованием. Но ясно же, что дело не в моей принципиальности: они бы сами никуда меня не взяли. Им не нужен был хороший пропагандист. Им нужна была обезьяна, позволяющая себе обезьянничать, потому что таково право силы. И говорить с ним с позиций обвинения я все равно не мог, потому что у меня другая профессия. Такими словами я утешал себя в Штатах, потому что на самом деле моя профессия — все сдавать; такими словами я, наоборот, распалял себя в Штатах, когда надо было идти к студентам.

Некоторое время он сидел в оцепенении, переваривая бутерброд, а потом вдруг беззвучно заплакал — рожа сморщилась, по ней заструились обильные слезы. Он их не вытирал и молча смотрел сквозь меня.

— Мальчика жалко, — прошептал он. — У меня младший мальчик прекрасный. Жена приводит иногда. Очень славный мальчик. Я ему вчера фокусы показывал, он плакал ужасно. Жена говорит, папа тут отдыхает.

Мальчика этого я видел, он был в самом деле чудесный — с той детской важностью, которая отличает только очень хороших детей, никогда не знавших отказа, грубости и травли. Его показывали год назад в передаче «Поем дома», там вся тулинская семья пела хором. Мальчик знал, что он очарователен, и постоянно улыбался. Но он не кокетничал, просто бывают такие хорошие дети, живущие в гармонии с миром. Я был противный мальчик, и хорошо, что все мои фотографии пропали при отъезде. Правда, все семейные фотографии и бо́льшая часть архивов тоже пропали, да и квартиру без меня хорошо погромили, по бабушкиному поясному портрету ходили сапогами. Теперь все это восстанавливали, но восстановить ничего нельзя. Это я себя распалял.

— Тулин! — сказал я строго. — Прекратите, Тулин. У Абрамова тоже остался мальчик, у Силаева две девочки.

Тулин кивнул, не переставая сочиться слезами.

— Яблоко мне принес, — прошептал он. — Что делать, делать что?

Я представил этого мальчика, протягивающего яблоко. У выродков бывают прекрасные дети, и не исключено, что из них получатся такие же выродки.

— Это не по-человечески, — сказал Тулин, впервые глядя на меня прямо. — Не по-человечески, так не делают люди.

— А мы и не люди, Тулин, — сказал я без всякого пафоса. Только еще пафоса тут не хватало. — Мы бешеные псы, зловонные лисицы, как там было у вас в фельетонах? Шакалы англосаксов, цепные собаки Пентагона, кроты Уолл-стрита. Вы же сами все написали, почему вы теперь хотите, чтобы мы были людьми?

— Ничего не хотим, — прошептал он. — Все понимаем. Вы не представляете, что тут делается по ночам. Я по ночам лежу в конуре, думаю про мальчика. А эти все так орут, вы не знаете. Ночами же тут нет никого, никто не слышит, как они кричат.

Лицо у него было сейчас беспомощное, мокрое, и ни малейшей ненависти я не чувствовал, но это и правильно. Надо осуществлять справедливость, не чувствуя ненависти. Так нас учили. Без ненависти, однако, трудно заставить себя что-то делать, и я уже готов был дать позорную слабину — пообещать ему, что это не навсегда же, будет время, и найдет он себе тихую должность в рамках обычной люстрации; в конце концов, сколько человек он там расстрелял, ну двадцать, ну тридцать, ну, может, в кого-то еще и не попал (и тогда добили); я почти сказал ему — ладно, ладно, Тулин, — но вспомнил, что в разбомбленных городах тоже были мальчики с тихими важными улыбками, с любовью к яблокам. Надо было как-то держать себя в руках, потому что выглядеть тряпкой в глазах Леши было уже слишком.

— Вот как? — переспросит он и улыбнется своей новой улыбкой. — А идея была чья, не помнишь?

— Будут жалобы — обратитесь по форме, — сказал я. Он кивнул. Он и тут продолжал играть по правилам.


Он был тут в роли репрессированного, ему полагалось вызывать жалость, он идеально попадал в цель. Это была его профессия — попадать в цель. Этой целью был теперь я, и, судя по всему, он попал. А случись ему стрелять — так и тем более не промахнулся бы.

Я позвал секретаршу, и Тулина увели.

Я не хотел сразу направляться домой и пошел побродить по зоопарку, но не мог пройти мимо тулинской клетки. Он уже опять прыгал и ухал, и толпа радостно улюлюкала, но в движениях его было что-то новое, и я не сразу понял, в чем дело. Справа от него размещался жираф, слева — бегемот, и они смотрели на него куда внимательней, чем зрители. Уж точно внимательней, чем дети со своей сладкой ватой. 

Фото: Василий Кузьмиченок / ТАСС

Тулин бросал на бегемота странные повелительные взгляды, поднимал руку — и бегемот пытался задрать голову, прыгал на месте — и бегемот поднимал ногу. Между ними существовала непостижимая связь. Тулин всегда умел заводить аудиторию, и это тоже были не совсем человеческие технологии. Конечно, он нигде их не изучал. Такие вещи обычно чувствуют интуитивно. Он упирал руки в боки и пускался в дикую пляску, какую можно увидеть иногда только во время совершенно пещерных языческих празднеств в совершенно спившихся деревнях — других теперь, почитай, не осталось, — и жираф с бегемотом вытягивали шеи, неотрывно вглядываясь в него; и хотя жираф весь был одна шея, а у бегемота не было почти никакой, оба смотрели на него со страстным любопытством и той же покорностью, с какой Багира глядела на Маугли. Человеческий детеныш имел над зверями непостижимую власть. Еще немного — и он издаст боевой клич, и звери ринутся на нас. Это было логично, и тем страшней, что я послужил невольным орудием этой логики: сначала подняли пролетариат, потом криминал, потом быдляк, а теперь на остатки городского населения должны были ринуться звери. Страшно было представить, какие сущности сожрут зверей.

Тут из обезьяньего вольера донесся дикий рев — я и представить не мог, что так умеют кричать обезьяны. Они бросались на сетку и вцеплялись в нее. Вольер стоял в двухстах метрах от тулинской клетки, но макаки орали так, что закладывало уши. Это было хуже воздушной тревоги. Туда уже бежали служители, разматывали брандспойт, — я никогда не слышал, что в зоопарках так усмиряют взбунтовавшееся зверье, это было и впрямь не совсем по-человечески, но что делать, делать что? Толпа в ужасе подалась назад, и тут я заметил, что Тулин посреди своей пляски замер, в упор посмотрел на меня и подмигнул.

Я мог бы поклясться, что он именно подмигнул, именно мне — он показал мне свою новую власть, и я мог теперь не сомневаться в своих догадках. Я уже знал, что если сослать его к инфузориям — он поднимет инфузорий, а если закопать в землю — вздыбит землю.

Не было стихии, которую он не мог бы опередить в падении, хуже которой он не мог бы оказаться. С Тулиным можно было сделать только одно, потому что только пуля могла быть хуже Тулина.

Надо будет обговорить это с Амнистевичем, подумал я. А впрочем, не надо. Я и так в последний год слишком много говорил с Амнистевичем. Да и не было, если честно, никакого Амнистевича. Так я называл внутренний голос, вечно нашептывающий всякие утешительные слова.