«Я, — писал в своих «Записках» незабываемый гоголевский герой Аксентий Иванович Поприщин, — советую всем нарочно написать на бумаге Испания, то и выйдет Китай».
«Я, — писал в своих «Записках» незабываемый гоголевский герой Аксентий Иванович Поприщин, — советую всем нарочно написать на бумаге Испания, то и выйдет Китай».
Перефразируя эту великую, столь же смешную, сколь и слезоточивую цитату, можно сказать: «Попробуйте написать публично слово «Февраль»! И вы увидите, что тут же начнется что-нибудь такое про чернила, про слезы, про грохочущую слякоть, про черную весну. И что с этим делать, непонятно.
К слезам и тем более к чернилам мы еще вернемся, а пока заметим, что февраль очень, конечно, важный месяц.
В этот месяц, 19-го числа, могла бы всенародно отмечаться, но, увы, не отмечается никак славная, но стыдливо замалчиваемая годовщина великого события отечественной истории.
Эта дата вспоминается и чтится лишь теми, для кого трудная и порожистая история свободы всегда актуальна, для кого свобода является не предметом роскоши, а чем-то вроде воздуха и воды.
Таких людей, увы, не так уж много, но и не так мало, как может показаться.
И эта дата — я ничуть в этом не сомневаюсь — станет когда-нибудь главным праздником нашей страны.
Я имею в виду 19 февраля 1861 года, когда в России было отменено крепостное право.
Не знаю, кто как, но я знаю об этой дате с самого детства. И, конечно же, не потому, что я с самых ранних лет был таким уж прямо знатоком отечественной истории и яростным адептом всяческой эмансипации, а потому главным образом, что на этот же день пришелся и день моего рождения. Так что для меня лично этот месяц очень даже важный, важный вдвойне.
Писать о феврале навзрыд совсем не хочется, как, впрочем, навзрыд не хочется писать ни о чем.
А вспоминать о февралях разных годов, особенно годов детства, и хочется, и даже невозможно не вспоминать о них.
Я помню, что в детстве, как только наступал этот месяц, я всегда радовался. Не только тому, что скоро у меня день рождения, подарки и всеобщее внимание, хотя и этому, разумеется, тоже. Но мне еще очень нравилось, что этот месяц короче всех прочих. А стало быть, ближе к весне, к гулянию без галош и без пальто, ближе к каникулам…
Детям, как мы знаем, свойственно торопить время. Взрослым, впрочем, тоже.
Да и для всех, я думаю, февраль — месяц особенный. Потому что это месяц, когда мы чувствуем какую-то особую утомленность от бесконечной зимы, и в то же время наши ноздри непроизвольно раздуваются в надежде, как правило тщетной, уловить запах весны. Но не той, «черной весны» с ее «грохочущей слякотью». Обычной весны — с ручейками и почками.
Февраль, стоит ему только начаться, немедленно напоминает нам о существовании такого важного феномена материальной культуры, как чернила.
И виноват в этом все тот же Борис Пастернак. Никто ведь не просил его сочинять то самое стихотворение, с которого всегда почему-то начинались сборники его избранных стихотворений и поэм.
Однажды я, рефлексируя на неизбежный для первых чисел февраля «чернильный» ливень, написал — разумеется, соблюдая тот же самый четырехстопный ямб — что-то вроде того, что «Чернила нынче хрен достанешь».
Я, честно говоря, очень давно не пытался где-либо достать чернил. Да и зачем — плакать можно и безо всяких чернил, благо поводы всегда есть, а для прочих нужд они теперь вроде как ни к чему.
Но как забыть о них! И не столько даже о них самих, сколько о побочном, но столь ярком продукте их жизнедеятельности.
Кляксы! Кляксы были повсюду. На указательном пальце правой руки. На серых форменных штанах. На парте. На носу. А также — по свидетельству дедушки Корнея — под носом. На тетрадных листках само собой — за это снижались оценки.
Кляксами были густо покрыты столы в почтовых отделениях, в читальных залах, в кабинете врача и начальника ЖЭКа.
Клякса — хоть и бесформенный и бесконечно досадный, но, безусловно, надежный и убедительный символ Великой Чернильной эпохи.
Эпоха ушла, но оставила яркий след в виде роковых нестираемых клякс — клякс нашей неугомонной и непоседливой памяти.
Эта память иногда во всей своей красе пробуждается в самых неожиданных обстоятельствах и по самым неожиданным поводам.
Однажды на одном из блошиных рынков Берлина я наткнулся на предмет, который неправильно назвать «знакомым», а правильнее назвать «родным».
Это была круглая деревянная ручка с вставленным в нее перышком. Ручка, выкрашенная в ярко-красный цвет.
Она имела совершенно новый вид — как будто только что со склада, как будто бы не прошли несколько эпох. Ручка из нашего школьного советского детства.
Я взял ее в руки. Навсегда, казалось бы, ушедшая в небытие мускульная память немедленно пробудилась и встрепенулась, а вслед за ней проснулась и вся неизбывная школьная тоска. И перышки-«солдатики», коварно и мстительно царапавшие бумагу, и густой снотворный снег за школьным окном, и безуспешно подавляемая зевота в ожидании спасительного звонка, и кляксы, кляксы, кляксы.
{{subtitle}}
{{/subtitle}}