Комментарий · Культура

Тень итогов. Умер Анатолий Найман

Эссе Дмитрия Воденникова

Анатолий Найман. Кадр

Ребенок выходит на улицу. Там зима. На ребенка накрутили всякого: рейтузы, штаны, рубашку, свитер, шубку, валенки, шапку, шарф. Ребенок стоит на улице Марата. Родители мальчика живут в коммунальной квартире в одном из пятиэтажных домов. Ребенок наблюдает.

Однажды он будет так наблюдать, в сентябре 1941-го, с подоконника (лег на него грудью? встал ногами?), как по улице Марата ведут пленных немцев, целый взвод. Их сбросили с парашютами как десант. Они шли строем, медленнее, чем обычно ходят люди, как будто чуть-чуть приволакивая ноги.

Мальчик опять наблюдает.

Уже повзрослев, он определит себя, когда ему это предложат сделать, через три, всего через три слова. «Ну… чужой… зевака… бельмо». (Вообще-то тут четыре слова: еще междометие «ну», и кажется, оно тут очень важное. «Ну-у-у». «Ну, если вы так хотите…». «Не хочется с вами особенно играть, но давайте».)

Чужой, зевака, бельмо.

Если «чужой» — очень понятно (всегда в стороне, что и требуется от наблюдателя), если «зевака» — двоится (тут и зевает, бездельник, шел, шел и остановился, и опять полуравнодушный наблюдатель), то почему «бельмо»?

Пятно на глазу, помутнение роговой оболочки глаза. То есть не видит то, что должен? Нет, вряд ли. Что-то другое хотел сказать. Все время кому-то мешает: хотят его сморгнуть, избавиться от него. А он сидит в глазу — и не соринка: не выплакать и аккуратно пальцем не вынуть.

Он, конечно, визионер. Ироничный духовидец.

Самый известный сон (с него начинаются его знаменитые «Рассказы о Анне Ахматовой»): ему снится, как белый высокий ленинградский потолок над ним быстро набухает: не водой — кровью, и вот через мгновение алый поток рушится на него.

Еще не Босх, но уже близко. Один средневековый мистик описывал, как он посещал Рай и Ад. Там покрытый льдом пруд, и грешники вынуждены скользить по его холодному стеклу на шатких коньках или санках.

Нигде об этом не написано, но можно предположить, что у кромки пруда стоит мальчик (на нем шапка, ватные штаны, шубка, шарф). Мальчик смотрит, как катаются пленные навсегда грешники на санках или коньках — вечные круги, вечное движение, ни охнуть, ни отдохнуть. Но мальчик наблюдает. Он тут случайно, он не грешник. Его дело быть визионером, быть им всем как бельмо на глазу. Он, наверное, всех их — ко всем прочим их мукам — ужасно раздражает. «Чего стоишь, мальчик? Иди отсюда!» Но мальчик не уходит.

Сон не только он сам, а и то, что спит.
Вкушающее его. Безжизненное. Нагое.
В мягкой траве. Забывшее долг и стыд.
Казалось бы, спи. Но нет, не дает покоя

Тело-телок. Ищет места, мыча:
тот лужок без слепней — райское лоно
матери, чтоб была его и больше ничья.
Щиплет остатки сна, озираясь сонно.

<…>

Это тоже уже хрестоматийное: когда через несколько часов молодой Найман встретился с Ахматовой и рассказал свой сон про набухший мгновенно и хлынувший потолок, та похвалила: «Не худо». И потом классическое: 

«Вообще, самое скучное на свете — чужие сны и чужой блуд. Но вы заслужили. Мой сон я видела в ночь на 1 октября. После мировой катастрофы я, одна-одинешенька, стою на земле, на слякоти, на грязи, скольжу, не могу удержаться на ногах, почву размывает. И откуда-то сверху, расширяясь по мере приближенья и поэтому все более мне угрожая, низвергается поток, в который соединились все великие реки мира: Нил, Ганг, Волга, Миссисипи… Только этого не хватало».

У Наймана — по-эдгароповски, но скромно, хотя и страшно

(только потолок), у Анны Андреевны масштаб, как всегда, соизмерен с личностью сновидицы: рухнули все великие реки мира, ни одной во сне не забыли. «Скажите, зачем великой моей стране, изгнавшей Гитлера со всей его техникой, понадобилось пройти всеми танками по грудной клетке одной больной старухи?» Ну что тут поделаешь, Анна Андреевна? Если на голову — все великие реки, то и по грудной клетке — все танки.

Анатолий Найман:

«…она была ошеломительно — скажу неловкое, но наиболее подходящее слово — грандиозна, неприступна, далека от всего, что рядом, от людей, от мира, безмолвна, неподвижна. Первое впечатление было, что она выше меня, потом оказалось, что одного со мной роста, может быть, чуть пониже. Держалась очень прямо, голову как бы несла, шла медленно и, даже двигаясь, была похожа на скульптуру: массивную, точно вылепленную, мгновениями казалось — высеченную, классическую и как будто уже виденную как образец скульптуры. И то, что было на ней надето — что-то ветхое и длинное, возможно, шаль или старое кимоно, — напоминало легкие тряпки, накинутые в мастерской ваятеля на уже готовую вещь. Много лет спустя это впечатление отчетливо всплыло передо мной, соединившись с записью Ахматовой о Модильяни, считавшем, что женщины, которых стоит лепить и писать, кажутся неуклюжими в платьях».

Найман, конечно, рыцарь.

Мы как-то подзабыли первоначальное значение этого слова, упоминаем только иронически. Но он простоял на своем рыцарском посту всю жизнь, не уронив знамя. Даже не прислонил его ни на минуту.

* * *

Брось невидящий взгляд,
рыцарь, на жизнь и смерть
и езжай наугад
дальше. Спасая треть,
четверть, осьмушку, дробь
предназначенья. Жар
скачки. Как я, угробь
опыт и путь. Езжай.

Мальчик, ставший уже юношей, потом молодым мужчиной, потом зрелым, потом пожилым, к старости знает отлично, что такое опыт и путь. Он пишет уже в конце жизни: 

«Чего старому человеку бояться? Особенно когда в его жизни происходили такие катастрофы, о которых он и помыслить не мог, что они случатся… Сказать, «ничего не боюсь» — это вранье, сказать «всего боюсь» — это хохма. Страх — тоже составляющая жизни. Вот ты просыпаешься, темно, воет ветер за окном. Если бы существовало «тошно» и «страшно» в одном слове — это было бы очень точное слово. Страшно, что день надо жить».

Как спокойно и внятно сказано.

Этому можно научиться (ворочая про себя еще не спокойные и не внятные слова), если ты готов наблюдать: стоять в шубке и шапке на улице Марата, смотреть прямо, потом вырасти, прожить жизнь и все это записать.

Отец мальчика, который уже давно вырос и вот теперь умер, был принципиальным толстовцем. У отца мальчика даже неприятности были, связанные с тем, что он не хотел воевать. Думаю, отцовские опыт и путь на Наймана повлияли. По крайней мере, он помнил этот почти анекдот. (Было, не было, откуда мы знаем?)

Дескать, спросил кто-то у Льва Николаевича: «Что мне делать? Я ужасно боюсь генералов, просто все трепещет, почти теряю сознание». На что якобы Лев Николаевич сказал: «А вы посмотрите на него в бане».

Рыцарь — это не тот, кто постоянно служит. Рыцарь — это тот, кто может посмотреть на тебя иронически и сказать: «А вот тебе я служить не буду. Смыслом не вышел».

И улыбочка криво сползет с нашего самодовольного лица. Это же пробуждение. Пусть не от просевшего во сне потолка, но все равно пробуждения. И, кажется, мы проснулись голыми. Никакие мы не Лев Толстой и не Ахматова. Так нам и надо. В следующий раз глупости говорить не будем.

<...>

Пробуждение — дождь и короткий зной,
жалоб не принимает, цветя, будыльник.
Юг железнодорожный и север речной
ставят на ранний час заводной будильник.

Выспаться бы — до совпаденья резьбы
шестерён и колёс, цифры и стрелки!
Сон вдохнуть, как озон. Выспаться бы.
Встав с алтаря, оказаться в своей тарелке.

Если не собственное, чьё там было лицо,
чьё это было тело, понять спросонок.
Выйти, как года в три, лет в пять, на крыльцо,
перед которым дремлет в траве телёнок.

Теленок до сих пор дремлет в стихотворной траве. А человек, про него написавший и столько сделавший для нашей зыбкой и зябкой культуры, умер. Больше почти некому нас соединять ни с Ахматовой, ни с Бродским: ему с нами больше неинтересно. Да и никогда, может быть, не было. Он просто наблюдал за нами. Как за пленными солдатами с подоконника (ну так лежа на нем грудью, высунувшись или стоя? а может быть, сидя?). Или на улице. Он просто стоял и смотрел на нас. Потом отвернулся. Мы вам не понравились, Анатолий Генрихович? Нет ответа.

Анатолий Найман однажды сказал: 

«Это интервью старого человека. Хочу я или не хочу, это какое-то… заключение, анамнез того, как прожита жизнь, тень итогов. Выкладывай. На самом деле людям нечего друг другу сказать. С какого-то времени не стало личностей, которым было бы чем поделиться с человечеством. Чем-то ранга е-равно-эм-цэ-квадрат, или как прожить сто лет одиночества. Я не могу ни передать кому-то, ни получить от кого-то мировоззрения, знаний, трагического заряда — ничего, что не было бы известно всякому. Только частности».

Так уже один поэт говорил. «Главное все кончено, остались детали». Тоже, кстати, был знаком с Ахматовой. Писал к ее первой книге предисловие. Но она его не любила.

Пятый этаж, валенки, шапка, огромная прекрасная жизнь, чужой, зевака, бельмо. Тень повернулась, скользнула под лед.

Мальчик-рыцарь ушел.