Спектакль Панкова — копродукция Центра драматургии и режиссуры и Чеховского фестиваля. Премьерные показы прошли в дни фестиваля. Но «Медведь» входит в репертуар и вернется в подвал бывшего Камерного музыкального театра осенью. Вернется, думаю, надолго. Смешная, изящная, страшная табакерка в стиле рюсс с двойным дном, ранний водевиль, в котором спрятана зрелая трагедия, — из лучших московских премьер сезона.
Отставной поручик Смирнов (разъяренный, в медвежьей шубе!) — Александр Феклистов. Вдовушка Попова с ямочками на щеках и заряженным револьвером — Елена Яковлева. У них есть двойники: за плечом помещика Смирнова с его жесткой офицерской выправкой степенно и стесненно движется Петр Маркин (безнадежно штатский, в пенсне), пропевая оперным басом чеховские реплики. За черным жестким шлейфом неутешной вдовы, за силуэтом в корсете долга скользит певица Надежда Мейер. Румяная и лукавая тень сверкает бисером, кружевом, голыми плечами, рыжими локонами, музыкальными пассажами. Всем, что спрятано в героине водевиля.
И другие призраки водятся за колоннами усадьбы, за блеклыми занавесями цвета ночной синевы. Поверх партитуры Артема Кима и Сергея Родюкова, поверх арф, струнных и духовых SounDrama Владимира Панкова, поверх роскошного, со слезой «М-мне некуда больше спешить!» — звучит из углов глухой деликатный кашель.
…Вроде бы — водевиль 1888 года пенится уездным цимлянским. Смешна преданность безутешной дворни г-жи Поповой (дворню в безупречно отутюженных траурных фартуках и играют музыканты SounDrama), особенно хорош в форме горничной бородатый Лука. Уютна и лукава, как старая лукутинская табакерочка, сцена «водкопития» в чужом доме: к незнакомому барину немедленно, в позе охотников на привале, прибивается дворня Поповой, после второй — заходит разговор о России (о чем же еще за таким делом?!)… И вдруг «Медведь» незаметно переходит в «Три сестры», а Лука лепечет, вскинув бородку, монолог Ирины: «В жаркую погоду так иногда хочется пить, как мне захотелось работать!» (и смысла в его порыве — под звон лафитничков и хруст огурца — не больше, чем в трудовых порывах барышни Прозоровой). Молодой, блестящий, глумливый текст являет юную силу автора (который еще больше Чехонте, чем Чехов). Вылетает ракетой реплика «Двенадцать женщин я бросил, девять бросили меня!», рык женоненавистника Смирнова итожит опыт чеховской молодости. Белые плюшевые болонки, душ пять, ластятся к г-же Поповой. Зал уложен в лоск.
И все же: страшен огромный раздвинутый стол, с которого, кажется, только что сняли и вынесли гроб. Черный шелк с фестонами, белые гирлянды тряпичных роз — этот стол-катафалк занимает половину небольшой сцены Центра драматургии и режиссуры на Соколе. Конем этот катафалк явно не объедешь. Как суженого…
На нем — два фото в черных рамках. Вдовица жмет к груди то одно, то другое. Позвольте: на снимках в уездной усадьбе — Немирович-Данченко и Чехов?!
А Петр Маркин, сидя на катафалке, вполголоса бормочет ласковые прозвища Книппер из писем Чехова: актриска, лютераночка, эксплуататорша души моей.
Маркин, печальная тень в шляпе и крылатке, собственно и загримирован Чеховым. В Смирнове-Феклистове и Поповой-Яковлевой сквозят черты Немировича-Данченко и Ольги Книппер. Словно в озорном одноактном сочинении 1888 года — за десять лет до основания Художественного театра, лет за двенадцать-пятнадцать до скрытой драмы, связавшей этих троих, — Чехов чувствует будущее. Пишет его вслепую. Как, скажем, Пушкин пишет вслепую дуэль и смерть Ленского.
Расстегивать крючки, расшнуровывать на миру корсет сложных отношений режиссера, актрисы и писателя мы не будем. Кому надобно, читайте «Жизнь Антона Чехова» Дональда Рейфилда: там все разложено по пунктам, с истинно британской деликатной четкостью.
Но вороненая сталь «револьверов системы Смит и Вессон, тройного действия, с экстрактором», что роскошно блестят на сцене, в оружейном ящике покойного помещика Попова (в «Медведе» ведь тоже дело мало не дойдет до дуэли!), — пахнет не водевильными страстями, а подлинной смертью. Русской рулеткой.
Глухой деликатный кашель покойного слышен поверх партитуры. Режиссерское решение Панкова придает чеховской шутке, музыкальной лукутинской табакерке совсем иную глубину.
…Очень хороши актеры. Поручик Смирнов Феклистова — породистый, брутальный, полуседой, злой и четкий, как щелчок курка, обозленный хлябью дорог, грязью трактиров, необязательностью должников (как всякий российский человек!). И сам готовый ввязаться с полувздоха в …надцатую любовь. И искренне взволнованный ямочками и револьверами г-жи, умело и небрежно пускающий в ход все обороты полкового волокитства. Окутанный черной медвежьей шубой — шкурой страсти, той внутренней дичью, немеренной и неусмиренной силой, какая еще сидела в российском человеке XIX века (и страшно, кажется, раздражала четкого Чехова).
Вдова Попова Елены Яковлевой — бурная, актерствующая в горе, почти пародийная, влюбленная, кажется, более всего в самое себя, рассыпающая по траурным шелкам рыжие пряди, точная в своем кокетстве, неотразимая — особенно с оружием, у барьера.
…Чем кончатся это сватовство и брак с первого взгляда, — доктор Чехов, кажется, знал твердо. Мирной скверной. В которой всем невыносимо, но все терпят. Как кончается очень многое на Руси.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»