Интервью · Культура

Вероника Долина: «Просто моей природы человек»

22 июня — год со дня смерти Наума Коржавина. В интервью «Новой» известная поэтесса и бард вспоминает своего друга и размышляет о том, почему наивность — это высший ум

— Странный двойной эффект случается иногда, рикошетит что-то в пространстве. В 90-е я выпускала диск, назвала его «Бальзам». Ну слово красивое. Коржавин тогда каждый год наезжал в Москву, мы с ним перед его отъездом обратно в Америку встретились, и он: «У меня для тебя маленький подарок». И вынимает флакончик: «От простуды бальзам». Бальзам… Я ему не говорила, как озаглавлю альбом, и не на такой уж поверхности это слово лежало. Но вот подарил бальзам в бутылочке, лежит у меня до сих пор в шкатулке.
В июне 2018 года Коржавина не стало, а в сентябре «вернулся». Он меня, и не одну меня, просил: «Ребята, когда дойдет до дела, прошу вас помочь мне вернуться в Москву». Его прах в конце сентября похоронили здесь. Все лето, после того как исчез Наум Моисеевич, уход которого не стал неожиданным — человек был болен, человеку было за девяносто — но все равно оказался достаточно грандиозным для такой, как я. Так вот, я все (прошлое) лето многажды вспоминала его и нашу долгую дружбу.
…Жизнь была неописуема по прекрасности, по черно-белости, по идиотизму начала 80-х. Те годы полыхали какими-то огнями, молодыми силами. У меня уже была уйма публикаций, дело шло к первой книжке, я выступала каждый день, даже иногда на стадионах — во смехота! В 83–84-м раздается мне звонок телефонный, может, из журнала «Юность», не помню: «Тебя ищет Евтушенко». Мы с Евгением Александровичем познакомились сильно позже, а в те годы он был совершенно недосягаем. «Вот мой телефон, — говорю, — передайте». И вскоре опять звонок: «Тебя ищет Евтушенко». Да чего меня искать? Я тут.
И приезжает посыльный, и привозит мне толстый конверт. На конверте написано таинственное слово: «Эма». А было это письмо от Наума Коржавина, которое Евтушенко привез из поездки в Америку. Чудеснейшее такое письмо д’Артаньяна-отца: «Дорогая Вероника, ко мне попали ваши кассеты (а я, замечу, даже знала, откуда и как попали, немного было этих троп) — и я увлекся вашими песнями, и переписал невесть сколько кассет, и распространяю их среди друзей и знакомых». А заканчивалось письмо так: «Я живу в городе Бостоне, вот мой адрес и телефон, будете в Европе или Америке, позвоните, пожалуйста».
Что такое «будете в Европе или Америке» в 83-м или 84-м году? Мистика. Но и «Эма» на конверте было мистикой. Не оказалось в Москве, у кого спросить, а Евтушенко уехал. И хотела я, да не знала, как отправить ответ. Не знала даже отчества Коржавина: я не американец, мне обратиться к нему «Дорогой Коржавин» казалось немыслимым. И какого он был возраста? Я знала лишь, что старше меня.
Прошло несколько лет, наступила перестройка. Я уже выяснила, что означало «Эма»: от имени Наум коржавинские друзья молодости создали уменьшительное. Я услышала и отчество Коржавина, и что он взрослее меня на 30 лет. А еще написала стихотворение и пела его: «Смеркалось, только диссиденты/Руками разгоняли мрак,/Любви прекрасные моменты/Не приближалися никак,/Когда, помыслив хорошенько,/Не срам, не пасквиль, не донос,/Всемирный голубь Евтушенко/Письмо за пазухой принес». И там были строчки: «На всякий случай на пожарный/Я в Шереметьево приду/С цветами глупыми, пожалуй,/Стоять в каком-то там ряду». Вообразила себе, как однажды приземлится в Шереметьево самолет, и оттуда сойдет Коржавин.
Спела в очередной раз, в 89-м, и приходит за сцену поэт Валентин Берестов и говорит: «Ну ты в курсе, что в субботу Эмка прилетает?» В моих глазах это как бы я на леске своей песенки вытащила Коржавина в Москву.
Познакомились. Наум Моисеевич оказался невероятно расположен не только к поэтическому слову, но к дружбе, вернее, к легким, ненавязчивым отношениям, вообще ко всему кодексу, который исповедую и я.
У Коржавина есть стих «Рассудочность», и там такие строчки:
Но я не рассуждал. Я шел ко дну. Смотрел вперед, а видел пелену. Я ослеплен быть мог от молний-стрел, Но я глазами разума смотрел.
И повторял, что в небе небо есть И что земля еще на месте, здесь. Что тут пучина, ну а там — причал. Так мне мой разум чувства возвращал.
— Коржавин был образец вменяемости. Я видела немало людей с очевидной капсулой волшебства, сиявшей у них изнутри, — и с полной вменяемостью в общении, в человеческих качествах.
— Поэт, и прозаик тоже, вопреки рассуждениям тех, кто художественным талантом обделен, не могут быть сумасшедшими: поэзия — тончайшая работа, для нее голова требуется светлая. Так?
— Есть поэты с чудинкой и причудинкой, но есть элемент профессиональный, и вменяемость — часть профессии. Мы не подходим тут к монументальному понятию «мудрость», не будем его тормошить.
Но здравый смысл как основа очень многого, и литературы тоже, — еще и основа вкуса.
Вот романтическая литература, французская или английская, — там невероятное присутствие здравого смысла. Отчего писатель, удерживаясь на краю волшебности, все-таки испытывал человеческой мерой своего героя? Оттого что его герой был годен для трудных реалистических испытаний, был вменяем. У подлинного литератора, который запускает свои изделия на несколько веков вперед, который тайным образом в курсе того, как работает машина времени, не только с волшебством, но и со здравым смыслом все в большом порядке.
— Что же такое здравый смысл?
— Это зерно заповедное. Это скрижальная этика — отделение зерен от плевел, главного от неглавного, заповедного человеческого от того, что нам не завещалось. Это отделение высшего от низшего, божественного от инфернального.
Мир Коржавина был в чем-то наивный, черно-белый, но «хорошо» и «плохо» были у него не размыты, а разведены далеко друг от друга. Порядочность и непорядочность, стоящий человек и не стоящий, талантливый и не талантливый — ох, не путали люди прежних поколений эти понятия, не смешивали. Коржавин был очень здравый.
— Как только человек, даже движимый вроде бы благими намерениями, начинает путать верх и низ, сбивается с пути. Пример — Борис Пастернак, который хотел в 30-е «труда со всеми сообща и заодно с правопорядком» и чуть не лишился рассудка.
— Пастернак был выходец из комфортной среды. Московская, барственная семья, папа — известный художник, мама — музыкант. А родительская семья Коржавина более простая, явившаяся в Киев из «черты оседлости». Его восприятие мира барством не было припудрено, для него комфорт ничего не значил. Я когда первый раз поехала в Соединенные Штаты, увидела житуху Коржавина, скромную, забавную, с нашей точки зрения — неблагоустроенную, антибуржуазную.
— Сразу спрошу: если вы совпадали с Коржавиным во вкусах, значит, и сами — не ценитель комфорта?
— Да, такие, как мы, массой вещей, причем базовых, не интересуются. Сколько вопросов женщины обсуждают! И шмотки, и косметику, и первенство в доме. Достойнейшие люди судачат о марке автомобиля! Люди пекутся о своей работе, об отдыхе. «Я давно не отдыхал!» Я просто ударяюсь об эти слова, как о железную дверь. А давно ли ты работал так, чтобы всем сердцем? Не отдыхал… Нет, мне много чего из общечеловеческих интересов не известно.
Фото: Юрий Рост / «Новая»
— Изначальный комфорт влияет на последующее душевное состояние человека?
— Думаю, Адам и Ева память о рае в себе запечатали и несли. Боюсь еще, что изгнанник с небес, под разными именами существующий, что-то такое помнил, и все соблазны для людей и все искушения подготовил, о чем-то заоблачном памятуя. Если ничего не знать про райские кущи, складывается другая история. У тех, кто не познал комфорта, более детское устройство.
Наив — это высший ум.
— То есть умение не соблазняться? «Да — да, нет — нет». А что подобные Коржавину считают комфортом?
— Для Коржавина многое было прекрасным. Пара фраз, и он возносился. Прямые отношения с небесами. И Булат Окуджава был стоек, хотя я его застала в красивой квартире, на хорошей даче. Такие годы были, 80-е, когда что-то материальное бодрило. Помню, как после концерта Окуджава шел к лифту в кожаном пальто бронзового цвета, и я подумала: какая красота, «Медный всадник»! То были первейшие признаки комфорта, буржуазности, которые стали попадать к несытым детям особых времен. Меня жизнь, конечно, так не прижимала. Но и я всячески старалась сделать бытие моей семьи как можно более комфортным. А мне самой многого не надо, мне дай крупицу прекрасного — и у меня переворачивается мир, переворачиваются все закономерности, переворачиваюсь я. Это мой комфорт.
Скажу так: комфорт — это мера прекрасного, когда довольствуешься небольшим.
— Судьба Коржавина хранила, и он, человек вменяемый, ей помогал. Несмотря на ссылку и еще несколько лет жизни в глубинке, не пропал, вышел в известные поэты.
— Он совсем вскоре после того, как приехал из своих ссылок, оказался причастным к Литинституту. Николай Старшинов, Юрий Бондарев, Владимир Солоухин, Расул Гамзатов, Владимир Тендряков — вот те, с кем Коржавин учился. К концу 50-х уже печатался, а там подоспели и «Тарусские страницы» (знаменитый сборник, вышедший в 1961 году, где были опубликованы стихи и проза, не принимавшиеся главными издательствами. —Ред.). А в 73-м Коржавин взмахнул рукавом, как таинственная птица, сказал, что ему здесь дышится плоховато, и уехал. Его отъезд, невесть куда, был все тот же наив.
— Что дала ему Америка?
— Простор. Свободу. Во-первых, Бостон, образец культурной Америки. Во-вторых, в годы холодной войны и после в каждом американском университете была славянская кафедра. Русский писатель был там дорогой гость. Коржавин писал стихи, публиковался. Его настроение, здоровье, его жена Люба были в полном порядке. И существовал довольно-таки плотный дружеский круг. Америка не подвела.
— Как рассказывалось в одном советском анекдоте: «У всех семечки по десять копеек, а у вас по двадцать, почему?» — «Потому что двадцать больше десяти». Так и с Коржавиным: свобода лучше несвободы. Все просто. У него и стихотворение есть на эту тему, «В защиту прогресса», про «эпический посвист кнута». На самом деле искушение большое — отказаться от свободы ради якобы высоких идеалов. Пастернак вот, уж на что человек был умный, а засомневался, начал рассуждать, не вписаться ли в ту среду, в которую вписываться было нельзя. Конечно, время было такое, что не сбежишь, но люди, особливо у нас, во все времена склонны чесать репу насчет того, нужна им свобода или нет. А Коржавин, если страдал от недостатка кислорода, то не обольстился никаким трудом сообща и улетел туда, где вольнее дышалось.
— Я вот тоже свободофил, либертин, мне подавай как можно больше. В подобных вещах я совершенно бесхитростна.
— И в литературе вам ближе наивное?
— Я люблю детское, люблю сказочное. Там обязательно нужен кодекс чести, что мне очень важно. Мироустройство человека либо сказочно, и на этом многое стоит, на этих китах. Либо «она вертится», и тогда важны курс денег, работа и отпуск, бытовой комфорт. Ох, я враг прагматических истин, при всем здравомыслии, поэтому и сама и все мои дети работаем в достаточно фантазийных областях.
Значит, ваша земля стоит на трех китах?
— Мне не окончательно понятно. Я сегодня взглядом налетела на давний, одного моего ребенка подарок мне: ягненок держит земной шар в руках. Уставилась на этот маленький голубой шар и подумала: что-то я тебя, брат, забыла, и ягненка, который на своих детских ногах стоит и в детских «руках» тебя держит, тоже… Я расследую этот вопрос.
— Вертится или нет? Но у вас даже телескопа нет.
— Во-первых, у меня может найтись и телескоп. Во-вторых, я имею дело исключительно с людьми. Какой телескоп?! Нужны УЗИ, рентген, ну и хотя бы два глаза.
Через человека можно понять космос?
— Да.
Вы все-таки сомневаетесь, что «она вертится»?
— Хорошо, пусть вертится, у меня свои проблемы. Мой календарь состоит не из 365 или 366 дней, а явно не помещается в привычные рамки. И мой год — не из четырех времен. И географические понятия у меня сбиты: мне враждебен всякий пограничный контроль — это искусственный, противный человеческой природе элемент.
Но — я все о том же — почему вы сомневаетесь, что земля вертится, если видите смену дня и ночи?
— Мне это ни о чем не говорит. Мне нужна масса доказательств. Есть масса нерешенных вопросов. Нет, у меня ничего на веру не принимается. Столько вещей удивительных. Это я вам две-три перечислила. Почему все так не похоже друг на друга, например, день на день? Почему бывают столь похожие модели, например, человек на человека? И как мне удалось родить четверых детей? Я была потрясена и под этим потрясением живу.
Вы рожали несколько раз, дабы еще и убедиться, откуда все-таки дети?
— Конечно! Подумать только — живой человек из ничего! Мистика! Как могли у такой хлипкой — сорок кило до тридцати лет весила — народиться четверо здоровых детей? Они вон какие большие выросли, дочь — полторы меня, уж не говорю про сыновей.
Если мы подошли к вопросу телесного, объясните, как талант Коржавина жил в таком немножко даже смешном «оформлении»?
— А это специально так было сделано, спецпроект. Особенная оболочка: неуклюжее тело, круглая голова, смешной нос, вывернутые губы — античная, просократовская маска.
Но форма-то влияет на содержание. Такое тело как-то наложило отпечаток на его дух?
— В смысле сниженного отношения к себе? Никогда не замечала. Может, в укромной нише наива и премудрости, которых он был носитель, глубоко спряталось то, что людям просто называть комплексами, сознанием своего несовершенства? Не знаю. Но и с такой внешностью Коржавин, по слухам, имел успех у женщин. Он был рыцарствен, галантен, даже старомоден, норовил перед дамой дверь открыть и пальто подать. И потом — стихи. Что-то в нем было, какая-то магнетическая составляющая.
Жена-то его, знаете, как выглядела? Красавица. А как ее звали в девичестве? Любовь Верная. Это же как Елена Прекрасная! Античность, чистая, тот прамир, который дошел до нас в пралитературе. Перед этим, я скажу вам, всякий облик отступает. Вот вам и Наум Мандель-Коржавин.
А псевдоним от блатного слова «коржавый» — «хилый, слабый»?
— И тоже не принижающий. Слишком близка здесь рифма с «Державин», которая тоже, думаю, имела значение.
— Значит, творческие амбиции и претензии у него были?
— Были, были. Нормальный профессиональный подход.
— Наивный вопрос: если уж мы сравнивали Коржавина с Пастернаком, вам стихи кого из них больше нравятся?
— А я сейчас, может, уйду от ответа, я иногда ухожу от него, при всем моем наиве. Есть поэты в современном мире, которые объединили для меня и волшебство, и здравость. Немножко, но есть. Для меня Коржавин никакой не идеал поэта, он для меня друг, товарищ и брат. Это просто моей природы человек. Не столько даже из стихов я это увидела, сколько из человеческого общения, но и из стихов тоже. А Пастернак при всех огромных полифонических красотах его поэзии, при колоссальном профессиональном аппарате, при изумляющих шекспировских переводах — какие музыкальные инструменты у человека были расположены внутри! — не моя группа крови.
— Потому что он — симфонический оркестр, а Коржавин — дудочка?
— Если говорить о «дудочках», то старшее, коржавинское, поколение поэтов и музыкантов, многие из них, брезговали нашими бардовскими несчастными гитарными переборами. Многие, но не все. В каком-то там давнем году я приехала в Америку, у меня был концерт в Бостоне. И пришел Коржавин. Мы с ним еще не очень близко подружились, но я уже тогда поняла: для него все эти «дудочки» — всерьез.
Беседовала Ирина Кравченко — специально для «Новой»