— Каким я был в будущем. Никаких ответов не получил. Успел углядеть себя в 18–28. Мечтал, маялся, испытывал на себе счастье, часто жил, иногда пережидал жизнь. Расходовал ее легко.
Теперь я думаю, что время молодости, когда ты еще ничего не должен успеть, когда не видно края, — это и есть вечность нашей жизни, ограниченной рождением и смертью.
— Невозможно определить содержание состоявшегося, утратив дар намерений и желаний, — сказал воздухоплаватель Винсент Шеремет. — С чем сравнивать? Не потерянное не может быть найдено, а обретенное — дано, и поэтому оценить его мудрено. Зачем расходовать время на паузы расчислений. Разве ожидая продолжения жизни, не дай бог, бесконечного?
Человек всегда надеется, хотя знает, что альтернативы нет. Когда-то я постоянно носил за спиной парашют, на случай, если придется спрыгнуть с этой земли. Теперь я понимаю, что она прилипнет к моим подошвам.
— Выбор отсутствует, уважаемый Винсент, но какая энергия расходуется на бессмысленное ожидание его. Человек чаще считает выгоды, которые может обрести от этого выбора, поскольку потери — непривлекательны, и ожидание их добавляет уродливости в сознание.
— Сама смерть тоже не достигает цели вечного страха, потому что она лишает человека главного инструмента управления собой — ожидания смерти.
— Ожидание смерти — наказание живущему. А смерть — испытание для оставшихся жить.
Они налили по третьей или седьмой стопке настойки на белых сухих грибах. И выпили.
— С ней надо быть осторожным. Вот Аркадий Б., — сказал Собакин, — израсходовал свое право на смерть. Он провалил попытку. С ним уже расстались его друзья, коллеги, близкие, жена. Он разочаровал. Я с симпатией относился к живому Аркадию Б., мертвым я его забуду, как забыл людей, более дорогих моему сердцу.
— Бог даровал забвение, чтоб не делать продолжающийся процесс совершенно невыносимым. Но он не отобрал вспоминания. И поэтому настоящая жизнь наполняется время от времени бывшими, которые тебе нужны как часть твоей судьбы. Но им ты не нужен. Потому что им не нужен никто.
— Смерть отрепетировать нельзя.
— Отрепетировать можно. Сыграть после премьеры второй раз не удавалось никому.
Сцены
Средь шумного бала десятилетнего юбилея Российской независимой премии поощрения высших достижений литературы и искусства «Триумф», учрежденной Благотворительным фондом «Триумф — Новый век» Бориса Березовского, в роскошном ресторане «Метрополь», где собралась вся творческая элита Москвы, мне стало скверно. Почувствовав, что через минуту потеряю сознание, разгребая лауреатов, жюри и знаменитых гостей, я устремился к выходу, на холодный воздух, чтобы не упасть посредине зала. Надо было отлежаться где угодно, хоть на улице. Но до нее мне дойти не удалось.
Я знал за собой такие аномалии с детства, когда в первый раз потерял сознание во время долгой примерки в Киевском доме моделей детской одежды, где благодаря спортивной фигуре и маминому знакомству подрабатывал манекенщиком. Я стоял в пиджаке, утыканном булавками, и на мне горячим утюгом приглаживали бортовку на лацкане. Запах паленой ткани и гравитационный (видимо) шок навсегда отбили у меня охоту ходить в костюмах.
Теперь, понимая, что до улицы мне дойти не удастся, я лег не белую мраморную плиту у лестницы, ногами на вынос — к двери, и закрыл глаза.
Ангел
И тут мне явился ангел. Кудрявые светлые волосы до плеч, лучистые глаза и нежный овал лица. Он был юн, и одет в синий бархатный сюртучок, белую шелковую рубашку с воланами, бархатные брючки-гольф с высокими белыми носками и синие лаковые туфельки на изрядном каблучке. Крылья, видимо, были сложены за спиной.
— Как тебя зовут, девочка?
— Я мальчик.
А вообще, есть ли у ангелов пол? Видимо, да. То, что может не быть крыльев, я знал. Они ведь квартируют там, где нет воздуха и пространства. А крылья носят, чтобы мы их узнавали. Я его и так узнал. Правда, обстановка вокруг меня была знакомая — московский ресторан «Метрополь». Лестница от входной двери. Ну и что? «В бесконечном конечное повторяется бесконечное количество раз». Как говорил папа знакомого Гердта кукольного портного, золотые его слова.
— Почему ты в синем?
— Возвращайтесь, — сказал он с полупоклоном. — Я должен вас покинуть и идти к роялю.
— Оттуда возвращаются лишь те, кто там не был, мой ангел!
Туманов и Федоров
Моего старшего товарища — старателя, строителя, сидельца, воителя благородных идей Вадима Ивановича Туманова я увидел после того, как железная кисть бывшего боксера сжала мне запястье.
— Держись, Юрка! Умирать надо здоровым! — сказал Туманов и всем корпусом как-то по-волчьи повернулся к спутнику — крепкому мужчине с седым коротким ежиком волос. — Это Владимир Федоров, начальник ГАИ России.
Начальник ГАИ в партикулярном приятно улыбнулся и сказал:
— Я тоже трубочник. Вы, наверное, много курите. — И после паузы: — Могу я вам чем-нибудь помочь?
Лежишь едва живой, и думать бы тебе о спасении души, вспоминать, кого ты обидел, и попросить на всякий случай прощения. Или как-то распорядиться относительно небольшого наследия текстов и негативов. Но голова не охватывает ситуацию целиком, и мозг замер в ожидании решения.
Можно попросить о чем-нибудь важном, например, повесить для людей светофор в опасном месте на площади Яузских Ворот, а я говорю:
— Помогите поменять права. Они у меня с 1958 года.
Ну, уходит от тебя сознание. Лежи как человек. Без выгоды.
— Поможем. — И они ушли.
Стыдливая мысль о новых правах тем не менее свидетельствовала о том, что организм борется за способность чувствовать вину, значит, жить. Случайное проявление совести вызвало неприятное ощущение уходящей пустоты, и я снова погрузился в пограничное состояние.
— Может, это душа бунтует?
Как она теперь выглядит?
Некоторое время назад я отвозил чудесного врача и писателя Юлия Крелина в сердечный институт, где знакомые врачи должны были сделать ему томограмму. За компанию предложили и мне.
— Многие знания, многие печали, — вольно процитировал Екклесиаста Крелин.
У него нашли то, что искали, а со мной, посмотрев снимок, заговорили вежливо. Я напрягся.
— У вас наблюдается некое образование, размерами и формой напоминающее куриное яйцо. Оно «интимно прилегает к сердцу».
— Наверное, это душа, — сказал я и скоро успокоился, а теперь эту историю вспомнил. Неотчетливо.
Битов и Боровский
Я лежал, смотрел внутрь себя и боковым зрением увидел Битова.
— Ну, ты как? — строго спросил он.
— Сейчас. Все станет лучше, — побоявшись ненадолго огорчить, успокоил я его.
Изображение Андрея Георгиевича, всегда четкое и талантливо сформулированное, внезапно исказилось, затуманилось вовсе, и организм охватило состояние, которое, несмотря на осторожное отношение Битова к употреблению чужих неологизмов, я бы определил как млявость.
Оно не пугало меня, поскольку случалось его переживать.
Это было у знаменитого Центра, построенного выдающимся гражданином Одессы Борисом Давидовичем Литваком для лечения детей, больных ДЦП. Там пролечились бесплатно десятки тысяч детей со всего бывшего Союза и окрестностей. Я лежал на ступенях кафе «Олимп», а Боречка, как называла его вся Одесса, положив мне руку на холодный лоб, сказал:
— По-моему, сейчас самое время нам с тобой договориться о судьбе Черноморского флота.
Лучше бы договорились.
Следующим нерезким кадром я увидел великого сценографа и моего друга с детства Давида Боровского. Он наклонился ко мне, и, поскольку тогда не было моды, разговаривая, прикрывать рот рукой, я легко прочел по губам:
— …………………………………………………
И тут же почувствовал, что провожаю сознание.
Кармен
Лежа на мраморной плите с закрытыми глазами, я слышал, как Дэвик сказал:
— Тут есть медпункт. Или вызовите эту …… скорую.
И затем звук удаляющихся шагов. Люди участливы. Еще несколько голосов, проплывающих мимо, советовали пригласить врача.
— Скоро пройдет, — произнес я в пустоту, как мне казалось, бодро и тут почувствовал, как манжет тонометра сжимает плечо.
Она сидела рядом со мной в хрустящем белом халате на голое тело. Во всяком случае вверху белья не было. Опыт виртуального раздевания, выработанный многочисленными съемками женщин, порой и проверкой визуальным сканированием, показал мне хорошую плотную фигуру с выраженной талией и плавными обводами. Так случалось: я мог посмотреть на одетую женщину и увидеть ее такой, какой придумал Бог. (Понятно, без подробностей, которые всегда неожиданность. Порой приятная.) Эту женщину он делал со старанием. Длинная мышца была упруга, и смуглая гладкая кожа плавно лежала на тонком слое жирка. Такие тела, как это, я видел спустя много лет на острове Пасхи. Там был местный фольклорный ансамбль рапануйцев, который развлекал туристов. Он сплошь состоял из подобных красавиц. Ну так остров Пасхи — это и есть рай.
Женщины, которыми наградила меня судьба, тоже все были хороши, ибо, как говорил Винсент Шеремет: «Женщины, достойные нас, — лучше нас».
Не суди, Собакин.
Но теперь, когда я лежал на плите, ногами к выходу из ресторана «Метрополь», мне ошибочно показалось допустимым сравнивать. Я, увы, всегда трезво оценивал достоинства женщин. Казалось бы, закрой глаза и люби. Так и любил, вероятно. Но с открытыми глазами, и всегда мучил их стремлением к усовершенствованию, если видел возможности. Некоторые, впрочем, были с очаровательными и окончательными недоработками, слава богу: грудь «мальчукового размера» или полноватое бедро, которое однажды в курительной трубке буквально смоделировал великий трубочный мастер и мой друг Алексей Борисович Федоров. «Ты посмотри, Юра, какая волшебная не прямая линия!» Да-да! «К твоим ногам с естественным изгибом, кладу чуть запоздалые цветы».
Ну, что поделаешь, я и близких (женщины тоже иногда случаются ими) не выделяю из общей компании окружающих меня людей, и согласен с Собакиным: «Людям, которые любят родственников, доверять нельзя. У них отсутствуют критерии».
«О чем ты думаешь, дружок, на пороге жизни?»
«Он думает правильно», — сказал другой голос, словно с реверберацией.
Я смотрел на ангела в белом халате, в этот момент не вполне понимая, где я нахожусь, но все же желая быть на всякий случай вежливым.
— Как вас зовут?
— Кармен, — сказала ангел.
— Всё. Там!
Видно Господь послал мне навстречу лучшее, что было у них в небесном Четвертом управлении. Но увидев монументально скорбную фигуру Любимова, появившегося в кадре, словно снятом снизу широкоугольным объективом, сообразил, что это скорее всего не встреча, а проводы.
Любимов
С положения лежащего человека Юрий Петрович выглядел огромным, слегка откинутым назад. Голос его был полон самостоятельной, отдельной от него значительности. Он громко апарт, обращаясь скорее к немногочисленным зрителям, чем ко мне, произнес (при этом рот его был плотно закрыт):
— Что передать Егору? Я его завтра увижу.
(Егор Владимирович Яковлев — мой главный редактор в «Общей газете», друг и безусловная легенда журналистики тех времен, постоянно вырабатывал у меня чувство вины за не вовремя сданные материалы своими выговорами, органически перерастающими в выпивание на рабочем месте (и вне его) с последующим проявлением искренних, поверьте, чувств.)
Теперь, по Любимову, предполагалось, что Егора я не увижу, поскольку до завтра, видимо, не дотяну.
Хотелось сказать что-то для дальнейшего цитирования. Но в голову лезли банальности, которые допустимы в устах лишь великих людей.
«Из последних сил он приподнялся на локтях, — писал в проекте некролога Собакин. — Прощальным взглядом окинул лицо великого режиссера и сдавленным от волнения голосом прошептал:
— А жене скажи, что в степи замерз…»
На самом деле я хотел сказать, чтобы Юрий Петрович передал Егору, что мое печальное состояние снимает с меня обязательства (как я не любил их!), поскольку жизнь вырвала меня из своих возделанных грядок, как бесполезный злак, и что в какой-то момент я смалодушничал, пообещав составить ненужный мне текст по принуждению. Зачем я не поленился это сказать?
На самом деле я проговорил:
— Передайте, мол, не написал и не напишу. Сами видите!
— Вижу! — сказал он и, опечаленно склонив голову, сдвинулся в сторону, не передвигая ног, как декорация на колесиках.
А я почувствовал себя свободным. Не это ли имел в виду Мартин Лютер Кинг в своей автоэпитафии: «Свободен! Наконец-то свободен!»
Поцелуй и Отар
Сухое тепло возвращалось к голове. Я прикрыл веки, прячась от любопытных взглядов. Мимо меня участники праздника шли на выход. Многие останавливались и с умеренно драматическими лицами касались рукой мраморной плиты, на которой покоилось мое тело. Врать не буду, никто не поцеловал меня в лоб.
Но!
Это «но» обязывает меня резко изменить описываемую ситуацию, поскольку оно появилось после фразы о поцелуе. Итак, «но вдруг!».
Я почувствовал, как кто-то меня целует в губы! Поверьте, этот взрослый поцелуй не был муляжом! Я пытался ответить, и организм меня поддержал. Не открывая глаз, я простер руки, но вместо хрустящего белого халата, который возрождающееся воображение пыталось мне подарить напоследок, я нащупал меховую шубу.
Замечательная актриса N., видимо, восприняв меня как утопающего в пучине жизни, решила сделать искусственное дыхание «рот в рот». Ее муж — выдающийся режиссер, молча наблюдал эту мизансцену.
По законам жанра герой после такого поцелуя переживает катарсис и осчастливленный отдает богу душу. Тем более что на миру и смерть красна. А собрание, в котором перемешалось блистательное жюри и достойные лауреаты «Триумфа» в «Метрополе», и было таким пестрым миром.
Однако никто не предполагал унылого завершения вечера.
К стоящим у тела Битову и Боровскому подошел Отар Иоселиани. Он положил длинную ладонь пианиста на мой совершенно уже сухой лоб и сказал:
— Ты решил отдать концы на этом сборище в «Метрополе»? Это пошло, мамуля! Вставай! Пойдем лучше выпьем.
Андрей и Давид кивнули.
Через двадцать минут я сидел за столом в Конюшне, разделяя лучшую компанию, которую назначил мне Бог.
Мои «поминки» в Конюшне: Давид Боровский, Отар Иоселиани и Андрей Битов
P.S.
P.S.
— О чем этот текст, Собакин?
— Не знаю, Винсент… Наверное, о доброте. А может быть, о том, что покойник своим печальным видом не должен портить хорошее впечатление от похорон.
— Пожалуй. И о том, что никакое положение не возвышает одного человека над другим. Даже лежачее.
И они, приоткрыв клапан монгольфьера, стали плавно спускаться на землю.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»