Сюжеты · Общество

Памяти Арсения Рогинского,

или В каких терминах можно описать женщину

Фото: Анна Артемьева / «Новая газета»
Выдающегося правозащитника, председателя общества «Мемориал», историка, человека гениального бесстрашия Сеню Рогинского я помню юношей, почти мальчиком, заканчивающим Тартуский университет. Он его заканчивал, я туда поступала, еще не зная, что он, университет, может прикончить любого нормального человека. Сеня посмотрел на меня, сияющую, семнадцатилетнюю:
— Ты так уверена в свой литературной судьбе? Иначе тебе нечего делать в этом городе… Ну, если уверена, то страдай, пока есть силы.
Город был тогда, в 1967 году, мрачен, тускл, сер, как тифозный барак. И Сеня добавил:
— А если хочешь быть не писателем, а удачливой женщиной, то запомни великое правило: никогда не старайся быть главной!
Спустя много лет, в 1985 году, Арсения Рогинского, отсидевшего четыре полных года с уголовниками по фантастическому обвинению в подделке важных документов («для неприятельского штаба»?), его брат Миша Рогинский привез «откинувшегося» в Таллинн. Перед арестом Сене предлагали на выбор в Ленинграде: прекратить правозащитную деятельность, отказаться от сбора документов, касающихся репрессий, не печататься за границей, не выпускать самиздатовские сборники «Память», покинуть мирно Советский Союз или быть посаженным в лагерь.
Совершенно сознательно и спокойно он выбрал последнее. Если не ошибаюсь, его взяли с поличным — то ли просроченным, то ли фиктивно продленным билетом в читальный зал библиотеки.
Четыре года лагерей.
Эти лагеря, вообще-то, хорошо были известны семье Рогинских, Миша мне рассказывал, как его, ребенка, учили арифметике и грамматике академики и профессора, сидевшие в лагере с его отцом Борисом Рогинским и всей его семьей.
Сеня приехал в Таллинн прямо из лагеря, и Миша (а и он был все это время под неусыпным надзором КГБ как брат преступника) решил устроить роскошный ужин у себя дома, пригласить всех друзей Сени по Тартускому университету, накрыл немыслимый стол. И вот мы, те, что осмелились (нас было совсем немного), поодиночке переулками и дворами стали собираться на квартире, обмирая от собственной храбрости. Буквально несколько человек.
Сеня отламывал кусочки хлеба, катал по столу, съел шпроту, мы же набросились на разносолы, словно это нас продержали на голодном пайке несколько лет. У Ахмадулиной есть такие странные, дикие строки: «За Мандельштама и Марину я отогреюсь и поем». Ужасно, жадно, неудержимо мы ели за Мандельштама и Марину, это единственное — голод, что было нам понятно в какой-то мере.
А Сеня рассказывал, как ему удалось выжить, на незабываемой смеси двух сленгов: воровской фене и фене академической филологической терминологии. Он говорил:
— Важнейший момент для уголовника, когда его везут в поезде в лагерь. Это последний раз, когда он может увидеть женщину. Он должен ее запомнить, сохранить в себе до реальной встречи, может быть, через десять лет. И конвоиры медленно ведут женщину в туалет по проходу качающегося вагона, медленно-медленно. А уголовники описывают ее друг другу. Пожилая женщина описывается в терминах «мать», «матушка», «родная моя», тут категорически запрещены скабрезности, сальности, смех и даже громкий говор, а вот молодая женщина описывается в терминах…
Я заметила, что у Сени на щеке небольшой крестообразный шрам. Откуда? Оказывается, у него смертельно разболелся зуб. Но это не повод вести человека к врачу. Флюс, нарыв, гнойник, наконец вызывают врача. И через рот уже ничего сделать нельзя, приходится резать щеку и таким образом добывать большой зуб с нарывом…
— А выжить, — говорил Сеня, — довольно просто: надо рассказывать романы. Ну, не просто рассказывать, а так, чтобы стремительность сюжета соединялась с медлительностью событий. Казалось бы, это неразрешимое противоречие. Нет, сюжет летит вперед, а ты при этом успеваешь разглядеть глазами слушателей каждую деталь, каждую подробность, чтобы они не только слышали тебя, но и увидели те миры, что хранятся внутри тебя, как внутри бесценного сосуда, который нельзя разбить.
(Кажется, это Батюшков сказал Пушкину, пришедшему к нему в дом скорби: я нес на голове сосуд, он упал и разбился, кто знает, что было в нем?!)
Советская власть катилась к закату, ничего нам, смельчакам, не было за эту встречу. Несколько дней назад я написала своему старинному другу Мише Рогинскому, которого, назвав Шаблинским, сделал непременным героем русской литературы Сергей Довлатов, письмо-соболезнование. Миша ответил: «Я сижу у Киры (старшая сестра — Е. С.) и плачу. Спасибо, что ты помнишь Сеню».
Особенность выдающегося человека как раз в том и состоит, что его помнят все, кто даже мимолетно с ним соприкасался, и слова его не стареют.