«Нюрнберг» (РАМТ, реж. — А. Бородин). Фото: Елена Никитченко / ТАСС
Книга воспоминаний замечательного режиссера, худрука РАМТа, постановщика «Берега утопии», «Нюрнберга», десятков других спектаклей, вышла в издательстве Corpus. Книга — нежная, глубокая и очень последовательная в системе ценностей. На всем пути автора: от семьи «белых русских», вернувшейся в 1950-х из Шанхая в СССР, через ГИТИС и блеск театральной Москвы 1950—1960-х, через Смоленск и Вятку к высоким лестницам РАМТа, бывшего дома генерала Полторацкого на Театральной площади. Книга плотно населена. Сам опыт Бородина, как мост через ХХ век. Среди его учителей — Мария Кнебель. Среди учеников — Чулпан Хаматова. Но говорить нам пришлось не только «о берегах утопий». Среди задержанных «по делу Седьмой студии» осенью 2017 года — директор РАМТа Софья Апфельбаум. А.В. Бородин твердо и последовательно защищает коллегу. Репетирует спектакль. И думает о природе идеализма. Об утопиях, которые всегда рушатся. Об их охранительной энергии.
— Алексей Владимирович, вы говорили когда-то: первым «берегом утопии» для вашей семьи в эмиграции была Родина. Что сталось с этой утопией, когда вы вернулись в СССР 1954 года?
Фото: Михаил Джапаридзе / ТАСС
— После китайской революции 1949 года из Шанхая разъезжалась вся русская колония. В Австралию, Америку, Канаду, Европу: помню, как мы провожали знакомых. Но в нашей семье — звука не было, что можно ехать куда-то еще. Только в Россию. То есть в Союз.
Даже мама, которая родилась в Манчжурии, говорила: «Нет, только на Родину».
Быть может, энергия этой утопии и держала их. Родители и бабушка, я считаю, грандиозно прошли путь возвращения. Через Чимкент, где мы жили поначалу, — в подмосковное Пушкино.
Стенаний мы не слышали. Не знаю, что было в разговорах между старшими. Хотя мне кажется: они и друг друга берегли… Но мы, дети (у меня три сестры — все по Чехову) взяли от них как данность: что есть —через то и проходим. Первый урок: не падать под обстоятельствами.
Главное было: мы дома. Все говорят по-русски! Чимкент? Это временно. Пыль по колено летом, грязь по колено зимой? Временно. Куда важней радио: вот мы с бабушкой слушаем спектакль «Перед заходом солнца»… Можно поехать из Пушкина пригородным поездом — и увидеть Красную площадь. И Университет.
Дом старались сделать почти таким же, как в Шанхае. Только там была… прислуга большая. А в Пушкино мама, бабушка, отец все делали сами: Пасхи, праздники, воскресенья.
Я помню, как приходили к нам одноклассники, как раскладывались вещи из Китая…
И почти такой же интерес и удивление у ребят вызывали бабушкины куличи.
Позже — я уже учился в ГИТИСе — приехали однокурсники. И сразу сказали: «Дом с мезонином».
Но слава Богу: вернулись мы в 1954-м. Когда уже не было в живых… главного начальника.
— За эпохой «дома с мезонином», за счастьем студенчества в вашей книге идет спираль времен. Очень разных.Что испытывало утопию на разрыв? Что помогало ее беречь?
— Утопия — когда она у тебя есть, — рождает упрямство. Или упорство. Тяжелым был 1968 год в Смоленске. Там замечательный театр! Актеры с радостью прыгнули в стихию игры, формы, в пьесу Владимира Войновича «Два товарища», решенную мной как цирковое действо. И вдруг: обком, разнос, разгон театра «за формалистический и антисоветский» спектакль Бородина.
И передо мной закрылись все двери. На три года.
Страха не было. Родители в нас вложили бесстрашие. Но родителей не стало как раз в те годы.
Я тыркался по Москве: где-то ассистентом, где-то как-то… Мне старался помочь Юрий Александрович Завадский, другие люди. Мои сестры. Моя жена Леля вновь появилась в моей жизни именно тогда: знакомы мы были в детстве, в Шанхае. Но было легко в те три года себя потерять. Когда ход твоей жизни зависит не от тебя…, начинаешь сгибаться. Или отчаиваться.
И я четко понял: надо уезжать из Москвы. Очень благодарен Лене Долгиной, которая мне помогла принять решение: в Киров, в Кировский ТЮЗ.
Как — уезжать? У жены диссертация готова к защите, дочь Наташа родилась. Но Леля сказала: «Едем». Как Елена Инсарова у Тургенева, когда он зовет ее в Болгарию революцию делать. Помните? Какие-то горы, туман… А эта девочка из дворянского гнезда говорит: «Едем».
У Лели была бабушка замечательная. Они в Оренбурге жили после возвращения из Шанхая. Никогда не забуду ее интонацию по телефону. «Алеша, скажи прямо: «Киров — это Вятка?» «Да».
И ее следующая фраза: «Я так и знала…» Ну ясно: ссылка.
Но — не ссылка! Нам дико повезло с Вяткой. Начальство там было вменяемое. И театр — свой по духу. И директор хороший. Но его повысили — цирком руководить. А к нам пришел новый: Володя Урин, 26 лет. Теперь он генеральный директор Большого театра.
Семь лет спустя меня перевели в Москву. Руководить Центральным детским театром.
Был 1980 год, застой застоич. И ЦДТ давно был не театром Марии Осиповны Кнебель, молодого Эфроса, Розова, Хмелика, а официальным театром с пионерскими линейками.
Первые годы в Москве я для себя называл «после сказки». Сказкой был Киров.
Но — опять стало работать «упрямство утопии». В ЦДТ-1980 была потрясающая труппа «старших». Стала собираться молодежь: Дворжецкий, Веселкин… Лена Долгина стала завлитом. Cценограф Станислав Бенедиктов — друг, везение мое — был с нами. Составилась компания. На это ушло около трех лет.
Но художественный руководитель всегда бежит длинную дистанцию. Такая профессия.
—В книге рассказано о первых годах «вашего» ЦДТ. От нежных «Отверженных» до дерзкой, как крик петуха, точной и тревожной пьесы Юрия Щекочихина «Ловушка № 46, ростII». О борьбе с «инстанциями» за этот спектакль. Потом — перестройка с ее надеждами. Август 1991-го: все, кто свободен от репетиций, идут к Белому дому под триколоромкистиСтанислава Бенедиктова.
И приходит 1992-й год. По сцене течет вода из лопнувших труб. Директор театра Михаил Иосифович Яновицкий садится в кресло на вахте и умирает… потому что не умеет жить в этом мире. А на другой стороне Театральной площади труппа Малого провожает последнего из династии актеров Садовских. Пока в Малом театре идет гражданская панихида — на катафалке, ждущем у входа, быстро возникает уличный рынок.
Как вы прошли это время?
— Очень трудно. Знаете, у утопий есть коварное свойство: вдруг начинаешь в них совсем верить. Но они обязательно развеются! Вот что надо знать про утопии: они уйдут. Любые. Неизбежно.
Я даже хотел один раз собрать труппу и сказать: «Ребята, все. Я больше ни-че-го не могу сделать. Лучше не будет». Но… дальше было, как всегда. Всегда же что-то спасает!
Меня спасли три месяца работы в Исландии. «Отцы и дети» в Рейкъявике. Там я заново понял, что это ремесло дорогого стоит. Что я что-то могу давать людям. (А они возвращали сторицей!) И вернулся в Москву с новой внутренней энергией. С новой уверенностью.
И после этого, кажется, начался новый подъем. Я счастлив, что мы начали работать с Борисом Акуниным. Благодарен переводчику Аркадию Островскому за встречу с пьесой Тома Стоппарда «Берег утопии». И когда мы решились ее ставить, в жизни РАМТа появился Стоппард.
—Я помню, как ждали: кто в России поставит этот девятичасовой эпос о Герцене, Бакунине, Белинском, Тургеневе? Пьесу читалив БДТ, во МХАТе. Решились ставить вы. В 2007-м это казалось чистым донкихотством. Но спектакль идет десять лет. И подросткиXXIвека проводят весь день в РАМТе, внимая Белинскому, страстям усадьбы Прямухино и романсу Дельвига.
— Эта пьеса… ее загадка в том, что она не для театрального чтения написана, понимаете? Она написана для интеллектуального чтения. А для театрального — ее надо читать вслух.
Там есть очень хороший монолог у Герцена, но он такой длинный и насыщенный. Я сказал Стоппарду: «Том, ну это трудно…» Он ответил: «В Англии мне то же самое говорили. Я им сказал: двенадцать раз прочтите вслух — станет легко». И это правда на сто процентов!
—«Берег утопии» — о том, что любая утопия рушится. А ваши «Участь Электры», «Нюрнберг», «Демократия» (особенно «Демократия»!) словно говорят о страшной зыбкости всего сущего.
И редко — только в «Нюрнберге» — чья-то истина может быть признана окончательной.
— Мы играли «Демократию» в Мадриде. Я был поражен реакцией зрителей: они явно на себя все это проецируют. И мы сами себя в «Демократии» считываем… Говорим про двойственность, зыбкость, про невозможность осуществления представлений своих идеалистических.
— И осудить кого-то там трудно. «Шпион Штази» Гийом (Петр Красилов) по-своему предан канцлеру ФРГ Вилли Брандту (Илья Исаев), за которым надзирает во имя грядущей победы социализма…
— В этом и парадокс. И интерес. И театральный, игровой момент, рождающий иронию. Хотя всегда хочется, чтоб черное было и называлось черным. А белое — было и называлось белым.
Это невозможно. И примириться с этим невозможно.
Я каждый сезон себе говорю: «Хватит! Надо поставить комедию! Замечательную, безмятежную комедию о том, как хороша жизнь». Ищу ее — и нахожу. Но ставлю другое.
— Вы сейчас репетируете спектакль, соединяющий тексты Пушкина, Булгакова и Акунина?
— Да. «Последние дни» и «Медный всадник», который соединяет тему Пушкина и Петра. Причем в полном диапазоне, от «Люблю тебя, Петра творенье!» до «последних дней» Евгения: «И тут же хладный труп его похоронили ради Бога». И тут же — пьеса Акунина о конце XVII века.
Пьеса о двух Голицыных. Один за Софью, другой за Петра. За Софью, конечно, Василий Васильевич с его идеями преобразования России, с утопиями — довольно безумными, с надеждой удержать страну в руках. Но уже действует двоюродный брат Голицына, Борис. И главное: подрастает мальчик-царь, за которого стоит Борис. Ясно, что будущее — за юным Петром. Но что он принесет? Пьеса вроде бы историческая… но в ней видны истоки будущего. Истоки Третьего отделения. «Последних дней» Пушкина. Слышен стук копыт Медного всадника. Они продолжают стучать.
Мы должны их слышать.Вот просто голосом выделю: должны слышать.
Сценограф — Станислав Бенедиктов. Премьера намечена на февраль. С фрагментами «Медного всадника» (пять раз он входит в сюжет) работают Евгений Редько, Максим Керин и Денис Шведов. Василия Голицына играет Илья Исаев, Бориса — Александр Доронин. Витя Панченко — двадцатилетнего Петра. Царевну Софью — Ирина Низина и Янина Соколовская.
И в первом акте заняты они же. Исаев играет Жуковского. Андрей Бажин чудесно играет Дубельта. Особенно сцену в Третьем отделении, когда все стукачи к нему по очереди приходят…
Конечно, это исторический — и не исторический спектакль. Как и «Берег утопии». Лучше четко осознавать: все времена отражаются друг в друге. Это делает нас сильнее, хотя отнимает надежды на благостный хэппи-энд. Не будет полной благости никогда.
—Мы долго жили в относительной благости полусвободы. Похоже, она заканчивается? Ваш театр знает об этом не понаслышке. По делу «Седьмой студии» находится под домашним арестом директор РАМТа Софья Апфельбаум. Я помню, как вы вернулись из США — практически сразу, из аэропорта, чтоб быть на первом судебном заседании. Как яростно вы защищали Софью Михайловну на секретариате СТД, на радио, в печати.
— У меня вся жизнь сейчас разделилась пополам: ДО этого и ПОСЛЕ. Даже книга воспоминаний… я писал ее ДО. Марина Тимашева мне замечательно помогала.
Но если б я писал сейчас — тональность была бы другой.
Софья Апфельбаум пришла в РАМТ директором в 2015-м. Счастье случилось! Два с половиной года работы с Софьей были периодом полной моей внутренней гармонии. Абсолютной утопией внутри меня. Она очень много дел и обязанностей взяла на себя — кого в театре ни спросите, всякий скажет. И спокойно, методично, благодаря таланту, уму, опыту, с абсолютной скрупулезностью, тщательно следя за бюджетом, за тем, чтоб все было по правилам, — стала заниматься сотней вещей. Оказалось: можно реализовать то и это!
А мне как худруку ее помощь дала новое дыхание. Самое важное в беге на длинные дистанции.
И для меня происходящее с ней свидетельствует: специалист такого класса — не нужен. Сначала оказался не нужен в Министерстве культуры… Потом ее изъяли из нашего театра. Только за то, что человек, будучи министерским чиновником, выполнял поручение правительства: курировал финансирование — отдельной строкой в бюджете — проекта «Платформа».
…Я вот думаю: неужели всем плевать на то, что в центре Москвы стоит театр, что он играет для детей и юношества, что в нем работают триста человек. Возможно вмиг вынуть из этого «механизма» одну из главных деталей?
И думаю: вот один человек — или один театр — это для жизни нашей какая-то единица? Или просто клавиша? Нажал, когда надо, и все?
Конечно, я собрал театр и сказал: «Мы ждем Софью Михайловну». Триста человек на меня глядели. А триста человек — это шестьсот глаз. И все шестьсот глядят на тебя с надеждой… Сразу пошел с этим в Союз театральных деятелей. И тут же получил отклик. Я уверен, что молчать по принципу «как бы хуже не было» — нельзя! Это тупик. Это страх.
Надо продолжать работать. Но работать просто так, имея в сознании эту ситуацию, — невозможно. Она же отражается на всем нашем кровотоке! И потом, я уверен: театр не может существовать кому-то в угоду. Если театр существует в угоду верхним слоям общества… или, наоборот, нижним слоям — его просто нет. Он неинтересен.
Вот что очень важно. Конечно, мы ставим для себя и про себя. Но если контакт возникает с публикой… ради этого театр и существует. Не лаборатория, не воркшоп — а репертуарный театр.
И есть ответственность перед публикой. Причем не только у театра. Сейчас, когда публике внушается, что в театрах везде что-то нечисто, внушается последовательно и целенаправленно… По-моему — это безнравственно. Это надо остановить.
— Ребята прихватизировали все. И напоследок — карамзинское «Воруют!»
— Именно: нашли места, где происходят главные хищения в стране. Какие хищения?!
Это было б смешно до безобразия… если б не касалось конкретных людей.
Мы начали разговор с моих родителей. И я опять их вспомню. Их урок: что есть, что дано судьбой, — через то надо идти. И не падать под обстоятельствами. У меня есть ответственность перед артистами. Мой внутренний страх, моя неуверенность передадутся им. Я не имею права быть злым или испуганным.
Человек всегда проходит через испытания. И это надо принять. Но сейчас вскипает протест, с ним трудно справляться. Против унижения, против насилия. Против Сони в клетке в зале суда… И Кирилла в клетке. И Леши Малобродского, которого показывают на мониторе, — он в СИЗО.
Это нельзя видеть! Никому не дано право так унижать людей! Ведь происходящее называется правосудием. От слов «правда», «право», «праведность», так? Судья должен разобраться в обстоятельствах дела и решить по чести: оставить или отпустить?
…Нас попросили выйти из зала на пятнадцать минут. Суд удалился на совещание. Потом вынесли двадцать напечатанных страниц. Как это возможно, если кто-то пытался разобраться? Или все спланировано заранее?
Как это время выдержать? Мне кажется: людям близким надо сейчас держаться вместе.
Мы слишком разошлись: по партиям, по театральным вкусам, по интеллектуальным оттенкам. А вот это, происходящее, должно нас объединить. Всем, кто хочет жить, а не функционировать и отбывать, надо держаться друг за друга и смотреть друг на друга.
Иногда такие взгляды дают возможность дышать. Возможно, — и это утопия. Но она нас держит.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»