«Меня часто спрашивают: «За что арестовали твоего отца?» Постановка вопроса неверна. Ни за что. Не было никакой вины. Был приказ Сталина от 30 июля 1937 г.: очистить страну от врагов народа. И НКВД начало работать». Сегодня, как и каждую среду, 80-летний Алексей Нестеренко стоит у «расстрельного дома» на Никольской. Радуется, что повезло с погодой (солнечно и по-осеннему холодно), раскладывает плакаты на лавочке, параллельно говорит о «Стене скорби» на Сахарова: «Вот это — мне памятник! Я — жертва политических репрессий. И таких, как , — полмиллиона ныне живущих».
Видео: Глеб Лиманский, Надежда Мироненко / «Новая газета»
Уже пять лет подряд, раз в неделю, независимо от погоды и болезней, Нестеренко выходит на одиночный пикет к «расстрельному дому» — зданию, где в годы Большого террора работала Военная коллегия Верховного суда СССР. С 1934 по 1955 год здесь были осуждены 47 549 человек, включая Бабеля, Пильняка, Мейерхольда, Бухарина. В этом же доме 80 лет назад приговорили к смерти и отца Нестеренко.
Судьба отца Алексея Нестеренко Георгия типична для времени Большого террора. Экономиста, начальника планового отдела НИИ гражданского воздушного флота в Тушине, его арестовали по одному из дел о врагах народа в 1937 году, через месяц после рождения Алексея. Следствие длилось восемь месяцев, в 1938-м Георгия расстреляли и тайно захоронили на полигоне «Коммунарка». Даже после этого в справочной Военной коллегии родственникам продолжали говорить: «Враг народа. Десять лет без права переписки».
— Мама знала, что отца будут судить здесь, — говорит Алексей Нестеренко. — Но не могла понять: причем здесь Военная коллегия, когда он просто экономист?
У семьи не осталось даже фотографий и писем отца, его лицо и почерк Алексей Георгиевич впервые увидел в 90-х, найдя его дело в архиве. А о расстреле узнал в 1954-м, когда поступал в университет и спросил у матери, что писать в анкете. Когда в графе «отец» в университете увидели слово «арестован», документы вернули Нестеренко назад.
Через год был пересмотр дела, затем матери Нестеренко выдали свидетельство о смерти. Дальше была реабилитация, Нестеренко смог поступить в университет, членам семьи стали выплачивать пенсию за потерю кормильца, матери восстановили стаж в партии.
Несмотря на это, Нестеренко стал убежденным коммунистом: в 1964 году вступил в партию, верил во все, что говорили на партийных трибунах, ни разу не держал в руках самиздат. Первый для него кризис отношений с властью случился спустя 10 лет: высылка Солженицына, критика Сахарова — в академической среде подобные события воспринимали с недоверием. На кухне с друзьями все чаще обсуждали политику. В перестройку Нестеренко прочитал «Детей Арбата» Рыбакова, «Колымские рассказы» Шаламова. В 1989-м он вышел из партии.
В 90-е, будучи начальником лаборатории московского электролампового завода, Нестеренко попал под увольнения. Пришлось выживать: работать сторожем, переводить книги с английского и немецкого. В двухтысячных, уже на пенсии, Нестеренко занялся историей своего отца, начал ходить в архивы КГБ, работать с историческим обществом «Мемориал». Как жертва политических репрессий получил надбавку к пенсии — 865 рублей ежемесячно. Когда выяснилось, что в бывшем здании Военной коллегии могут сделать гостиницу или универмаг, Нестеренко начал ходить к нему на пикеты, добиваясь передачи дома под музей памяти, и иногда уходить к Госдуме, чтобы там требовать принятие закона, запрещающего прославление Сталина и оправдание Большого террора.
Музей одного документа
Фото: Глеб Лиманский / «Новая газета»
«Мы как были сынами врагов народа, оклеветанными пропагандой, так и остаемся. Особенно для тех, кто ничего не знает о Большом терроре».
На Никольской мелькают прохожие, молча снуют офисные работники, любуются архитектурой туристы. Две проходящие мимо подруги восхищаются архитектурой соседнего здания аптеки Феррейна. Ближе к Кремлю туристы фотографируются с ряженым Сталиным, около скрытого строительной сеткой «расстрельного дома» Нестеренко читает импровизированную лекцию в своем «музее под открытым небом». Парень лет шестнадцати указывает своей девушке на Нестеренко как на чудака, они смеются.
Как говорит Нестеренко, он начал выходить на пикет, поскольку не мог видеть, как замалчивают историю: «Память о репрессированных пытаются вписать в комфортную картину мира: «Было немного трагических моментов в истории, но мы-то живы!» Тридцатого октября наше телевидение показывает трехминутные видео. И все! К тридцать первому уже ничего не будет. Забвение! Именно поэтому отсюда нельзя уходить. Надо говорить о том, что все пути из Коммунарки, из Бутова начались именно из этого дома».
Нестеренко показывает самодельную ламинированную табличку с информацией о доме, подписью: охраняется государством. Нестеренко сожалеет — сейчас ее никуда и не повесишь: на доме сплошные леса.
Нестеренко говорит, что на пикетах часто встречает людей, не верящих в виновность Сталина в репрессиях: «Я им говорю: «Мемориал опубликовал документы, вот она, его подпись!» А они говорят: «Ну это фальшивка». Все это из-за того, что 25 лет, как стали доступны архивы, просветительская работа не проводилась. «Должна быть постоянная повседневная просветительская работа. Этой работой занимается «Мемориал». Но для кого? Для того маленького круга, до которого он может дотянуться. И вот тогда я и понял, что я могу сделать». Так Нестеренко объясняет, как взялся за эту работу сам.
Когда журналисты и полицейские расспрашивают его о «пикете», Нестеренко возражает: «Не надо называть это «пикет»! Я называю это «музей под открытым небом». Знаете, есть музеи одной картины? Так вот, это — музей сталинских расстрельных списков… И мы отсюда никогда не уйдем».
«Там одних евреев расстреливали»
Фото: Глеб Лиманский / «Новая газета»
Охранники расстрельного дома настороженно смотрят на нас, один, побродив вокруг, подходит к плакатам, читает. Когда Нестеренко обращает на него внимание, неестественно улыбается в камеру, тянет: «Чи-и-из». Вдруг спрашивает:
— А вы не из «Яблока», случайно? Я видел плакат «Яблока» про расстрельный дом. Какого-то генерала авиации расстреляли в 50-х…
— Ну не одного генерала, скажем… — иронизирует Нестеренко.
— Не Малевич его фамилия-то? Там же одних евреев расстреливали?
—Гастел-л-о-о! — влезает в разговор проходящий мимо мужик, похожий на алкоголика. Встает по стойке смирно, отдает честь. Столпившиеся вокруг Нестеренко прохожие вдруг начинают говорить одновременно, словно на сцене:
— Если бы Васильеву и министра обороны Сердюкова расстреляли бы… — берет слово высокий, аккуратно одетый мужчина.
— Вот это было бы правильно! — кричит алкоголик.
— …То щас бы здесь говорили, что это были добрейшие люди! — продолжает прохожий. — Ваш, наверное, любимый Ельцин уничтожил русских людей…
— Я сам служил в Чечне! — с участием поясняет охранник.
— …Гораздо больше Сталина. Построил дюмакратию! — недовольно добавляет прохожий и медленно уходит, продолжая бормотать: «Перед американцами снимал… Жопу они его…»
— Несанкционированный митинг! — наконец выпаливает охранник.
— Это не митинг, — возражает Нестеренко.
— А что?
У Нестеренко звонит телефон. «Мы у «расстрельного дома», — говорит он так, словно все в его окружении знают, что это. Его одновременно снимает несколько камер, на него оборачиваются прохожие, метрах в двадцати за ним наблюдает полиция, но он, не меняя выражения лица, достает листовку, отдает охраннику, спокойно объясняет:
— Это рассказ москвичам о том, почему важен этот дом.
— А почему тогда москвичи не соберутся и этот дом не восстановят, я чё-то не пойму?
— А вот это хороший вопрос… Наверное, когда-то соберутся, — говорит Нестеренко и невозмутимо продолжает рассказ: «Через 18 лет после того, как вынесли смертный приговор моему отцу, я читал его следственное дело. Его реабилитировала эта же коллегия Верховного суда. Следователь был вызван на заседание и признал, что он по приказу начальства сфальсифицировал ряд дел».
Заслушавшийся прохожий неожиданно выкрикивает Нестеренко: «Чё ты несешь! — смотрит с отвращением на журналистов, снова кричит: — Такую *** снимаете!»
Спустя час после начала пикета к Нестеренко все-таки подходит полицейский, спрашивает документы. Привычным движением, не прерывая рассказ о преступлениях Сталина, Нестеренко достает паспорт. Все тем же лекторским тоном объясняет, что он «признанная жертва политических репрессий» и что было в доме, у которого он стоит. Пока один сотрудник полиции записывает паспортные данные, второй фотографирует плакаты и самого Нестеренко. Тот как ни в чем не бывало продолжает давать интервью. За эти пять лет он всего раз попал в отделение на Китай-городе. Там полицейские пробили его по базе, сказали, что он «не их клиент», и отпустили. Нестеренко, кажется, не обратил на это большого внимания: «Все страхи, которые сегодня, ни в какое сравнение не идут с тем страхом, в который загнал всю страну Сталин».
«Что правительство примет, то здесь и будет»
Фото: Глеб Лиманский / «Новая газета»
Сегодня Нестеренко пришел не один, к нему присоединилась Анна, скромная коротко стриженная брюнетка, с 2011 года собирающая вместе с Нестеренко подписи за создание на месте «расстрельного дома» музея.
— Это сейчас мы здесь с Аней вдвоем, а так здесь со мной огромное количество людей побывало, — объясняет Нестеренко.
В 2011 году Анна, тогда работавшая медсестрой, увидела акцию Нестеренко и стала выходить вместе с ним. История Анны тоже типична: прадед раскулачен, муж бабушки сидел. Его друзья-сидельцы, сталинские зэки, приходили к ним в гости. «В детстве мне очень странно было, что многие зэки с лагерными привычками — из дворян. Кто-то режиссер по профессии, кто-то художник… Бабушкин муж, Андрей Винницкий, — режиссер-документалист. В 1946 году он получил специальный приз жюри на Каннском фестивале. А в 1949-м его посадили и дали восемь лет. Он вышел, но снимать ему больше не давали… Мои воспоминания из детства: сидит бабушка с друзьями, творческими людьми, интеллигенцией. А приглядишься: тот сидел, тот сидел…»
Нестеренко отходит в сторону дать интервью испанским журналистам, а к нам с Анной подходит еще один прохожий, берет со скамьи плакат Нестеренко, рассматривает. Полицейский немедленно подбегает к скамье, возмущенно обращается к Анне:
— Откройте папку! Что вы здесь раздаете?
— Мы не раздаем…
— Вы за что подписи собираете?
Прохожий вдруг словно заступается за Анну:
— Чтобы дом-музей репрессированным тут был. А то тут, говорят, торговый центр строят.
— Здесь людей расстреливали … — напоминает Анна.
— Что правительство примет, то здесь и будет! — буркает полицейский.
— Мы бы хотели, чтобы здесь был музей. Это же не преступный заговор? — словно извиняясь, говорит Анна.
— Вы в курсе, что здесь только одиночный пикет разрешен? — отрезает полицейский и добавляет почти нежно: — Тут дедушка стоит… Собирайте все, либо я сейчас оформлю вас всех.
Разворачивается, чтобы уйти.
— А ваших родственников там не расстреливали? — бросает вдогонку Анна. Полицейский вдруг останавливается:
— Мои родственники погибли. В 41-м году.
…Обычно Нестеренко не задерживается у «расстрельного дома» дольше часа, но сегодня мы стоим уже два. Я промерз до костей, нос у Нестеренко покраснел, но он радуется: погода была замечательная!
Не придавая значения суматохе вокруг охранника, он собирает свои вещи и продолжает рассказывать, как стоял с этим же плакатом на открытии «Сада памяти» на Бутовском расстрельном полигоне. «Я всем там кричал: Коммунарка и Бутово — это хорошо! Но это далеко! Те, кто там похоронен, были осуждены здесь. Здесь судьи боялись за собственную жизнь и осуждали невиновных. Здесь произошло грехопадение судебной системы… В Европе действует запрет на отрицание Холокоста. А нам нужен запрет на отрицание и оправдание Большого террора. 29 октября у Соловецкого камня читают имена тех, кого расстреляли, но ни слова не произносят о том, кто же это все устроил. В любом книжном огромное количество литературы, прославляющей прямого заказчика убийства моего невиновного отца и десятков тысяч таких же людей. Он продолжает быть среди положительных героев. Такого быть не должно. Бороться с этим — наша задача, задача таких, как я, и я буду ходить сюда, пока я еще жив».
Борис Мельниченко, специально для «Новой газеты»
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»