Каждую осень новые миллионы школьников открывают учебный год басней, которая мне казалась изуверской еще тогда, когда я ее впервые услышал. В паре Стрекоза–Муравей я бесспорно принимал сторону первой уже потому, что второй казался надутым, самовлюбленным и бескрылым насекомым, не знающим лучшей доли и не заслуживающим ее.
Другое дело — Стрекоза, артистка, виртуоз, богема, она — вроде Хвостенко, которому было все равно, где проснуться. Творчество — как для одной, так и для другого — было, конечно же, не трудом, а, как определял Кант, чистой и свободной эстетической игрой художественных сил. Оно дарует наслаждение творцу и слушателю, которого восхищает стрекот Стрекозы, берущей на октаву больше, чем Има Сумак. Муравью на это начхать, он считает искусство не трудом, а бездельем, граничащим с развратом.
Я знаю, я часто это слышал, еще чаще — недоумевал:
— Родина ему все дала, — отчитывал меня земляк на фэйсбуке, — а он сбежал на Запад и книжки строчит — лишь бы не работать.
Плохо, что Муравей не делится припасами с кумой (интересно, как выглядят их крестные дети). Хуже, что он использует нажитое добро как орудие уничтожения путем «неоказания помощи» (между прочим, 125-я статья отечественного Уголовного кодекса). Но больше всего меня бесит его злорадство. Чувствуется, что Муравей ждал встречи со своей жертвой целое лето, когда, обливаясь потом, если муравьи потеют, собирал и тащил припасы, ни на минуту не останавливаясь, чтобы насладиться впрок жарким солнцем и послушать стрекозу. Ее гибель — награда за его муки.
И вот мгновение истины, торжество ветхозаветной справедливости, лишенной и тени новозаветного милосердия:
Ты всё пела? Это дело:
Так пойди же, попляши!
В детстве, дойдя до этого места, я еще надеялся, что, преподав суровый урок с помощью ядовитого сарказма, Муравей сжалится над Стрекозой и пригласит ее перезимовать в муравейнике. Там, в безрадостном темном лабиринте затоваренного жилища, она могла бы скрасить сладкими песнями долгую тоскливую зиму и научить Муравья легкому дару искусства, компенсирующему угрюмое усердие труда. Нет! Басня заканчивается казнью, и сколько бы я ни переворачивал страницы, другого конца не было ни в хрестоматии, ни у Крылова, ни в жизни.
Но вот пришел день и век, когда муравью воздалось за стрекозиные слезы. Новый мир упраздняет не только то, что накопил Муравей, но и сам муравейник.
Обе мои бабушки умели шить. Рязанская делала это лучше киевской. Маленьким я обожал рассматривать ее коллекцию пуговиц. Костяные, металлические, яркие пластмассовые и дорогие перламутровые, они украшали любой наряд, из чего бы она его ни сшила. Бабушка знала названия всяких материй: бостон, шевиот, поплин, — и всех цветов ниток мулине, которые шли на вышивку роз и петухов.
Этот умерший матерчатый рай сегодня кажется мне таким же далеким, как фижмы фрейлин и перевязь мушкетеров. Если сегодня стать на любом перекрестке пяти континентов, то девять из десяти встречных будут одеты в джинсы. Не мода (одна на всех?) и не удобство (рабочие штаны?), а безразличие к разнообразию вещного мира завело нас в тупик, откуда если и открывается вид, то в материальную пустоту.
Обилие вещей, их дешевизна, быстрая и постоянная сменяемость отменили смысл того накопления, над которым трудился и ради которого жил Муравей. Мы разучились любить неодушевленное.
— Для наших дедов, — писал Рильке, — был «дом», был «колодец», знакомая им башня, да просто их собственное пальто. Все это было большим, бесконечно более близким. И вот из Америки к нам вторгаются пустые равнодушные вещи, суррогаты жизни.
Живя в этой самой Америке, я вижу, что скоротечность союза с материальной средой обитания мешает нам срастись с вещью. Лишенная основательности и долговечности, она вырождается в мираж. Вместо грубой уникальности предмета нам достается лишь его обобщенная платоновская идея: «стольность» вместо стола, на который нельзя ничего поставить, потому что он и сам на ногах не стоит. Чтобы отомстить нам за безразличие, вещи избавляются от своего предназначения. Теперь они часто лишь притворяются собой. У меня есть штопор, превратившийся в спицу после встречи с пробкой, безопасный нож, которым нельзя порезаться, резинка для трусов, не заслуживающая ни малейшего доверия. Постепенно таких вещей становится все больше. Как фальшивые деньги, они выглядят еще лучше настоящих и стоят меньше. Дешевое вытесняет полезное. Вместо клубники продают ее круглогодичный нарядный муляж, который никогда не портится — нечему. От помидоров осталась шаровидность, от яблок — румяность, от котлет — гамбургеры.
Бесполезная вещь бросает нам философский вызов. Ее присутствие неоспоримо, но все же мнимо. Остается ли вещь собою, когда она теряет свою единственную функцию?
С другой стороны, вещь без назначения вырастает в статусе. Заменяя простую роль высоким престижем, она перевоплощается в символ: кортик адмирала, мастерок масона, шапку Мономаха, тапочки покойника. Адмиралы редко дерутся сами, масоны, кроме козней, ничего не строят, Мономаха не греет шапка, и покойнику ходить особо некуда. Бесполезность — реванш материи над духом. Только реликвии могут не работать. Обладая формой, но не содержанием, они представляют особый класс вещей, лишенных если не цены, то смысла.
Окруженные вещами, на которые нельзя опереться (в том числе и буквально), мы подготовили и собственный переход по ту сторону материальности. Мы уже привыкли, что все важное происходит в сфере неосязаемого. Освоив эфир, мы стремимся растворить собственную вещественность в виртуальном пространстве, открывающемся за каждым монитором. Сетевому поколению органика кажется грязной, вещь — трупом, тело — лишним.
Мы живем в исчезающем мире: кто-то мокрой тряпкой стирает предметы и понятия. Куда-то уже делись женские комбинации, пальто на вате, долгоиграющие пластинки. Исчезают бумажные книги, печатные газеты, глянцевые журналы. Исчезает осмысленное пространство, безразмерное время, даже стороны света (где Восточная Европа?). И зима, сюрприз для Муравья, уже находится на грани исчезновения.
Так, ангелически невесомая жизнь интернета обдирает сущее до ментальных конструкций. Мир становится мыслью о мире или — даже — вымыслом о нем. Пропадая в нем, вещь оставляет после себя призрак. У каждого из нас есть муравейник бесполезного, в котором копятся некротические явления умирающей реальности. Ибо прежде, чем окончательно растаять, вещь переживает последний ренессанс.
Когда проводишь целый день в виртуальном пространстве, то и банальный предмет обретает антикварную ценность. Так мы учимся ценить заурядное. Не отдавая себе отчета, мы уже тоскуем по прежнему миру твердых тел, по грубой убедительности материального, способного вернуть нас из зыбкой электронной жизни к упрямой тяжести вещей.
Прежде чем раствориться в невидимом, она возвращает себе гордое имя утвари. Той древней утвари, что, по слову Мандельштама, очеловечивает «окружающий мир, согревая его тончайшим телеологическим теплом».
Недавно я понял, что для счастья мне нужен надежный интернет, хороший велосипед и никогда не пригорающая бабушкина сковородка. Думаю, чтобы перезимовать, этого бы хватило и Стрекозе.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»