В октябре настали странные дни. Это были дни, когда в осеннем воздухе тихо дрожали дневные звезды, ветер с океана приносил грусть и мечты, в мокром шуршании шин слышались голоса девушек, а телефонная будка на углу клуба Whisky a Go Go напоминала о вечности.
Только что все было по-другому. Веселились Beatles, и Rolling Stones изображали из себя хулиганов. Только что люди были хорошими и плохими, умными и глупыми, деловыми и безалаберными, но тут вдруг все изменилось, и тихая тоска вошла в бурное время любви, и все с удивлением посмотрели друг на друга и поняли: они странны. Мы странны. Все странны. Люди странны. Как странны!
Моррисон, давая однажды очередное пьяное многочасовое интервью, во время которого обычными были переходы из бара в бар, сказал, что в будущем главной формой искусства станет альбом. Альбом не как собрание песенок на виниле, а как цельное произведение, симфония, сюита, оратория, вдох и выдох длиной сорок минут. Альбом Strange Days, вышедший в свет в конце сентября ровно пятьдесят лет назад, длился и того меньше: Doors хватило 35 минут и 25 секунд, чтобы изменить мир.
Невероятно, непонятно, до сих пор непонятно. Откуда в шестидесятые взялась музыка? В пятидесятые, сороковые и любые другие ее столько не было. Но вдруг открылись двери, окна, форточки незримого мира, и она полилась. Сдвинулась крыша мироздания, и музыка хлынула плотным, пузырящимся, громким потоком. Сотни гитаристов, никогда не учившихся в консерваториях, вдруг запустили в воздух электрические молнии своих соло. Клавишники, никогда не учившиеся музыке, импровизировали на темы Баха. Музыка стала способом жизни, объяснением в любви, философией, трансом, чем угодно. В чем была причина коллективного воодушевления, постигшего целое поколение? Моррисон знал этот вопрос, но, как и мы, не знал точного ответа. Он предполагал прилив солнечной энергии. Strange Days!
Пол Ротшильд, бывший оперный певец и продюсер-перфекционист, пивший до дна и бивший бокалы об пол, когда речь шла о The Doors, и Брюс Ботник, инженер звукозаписи, притащили в студию Sunset Sound восьмидорожечный магнитофон, что по тогдашним временам было нечто немыслимое. Теперь четырем музыкантам (плюс Дуг Любан, приглашенный басист) предстояло наполнить восемь дорожек звуком. Эти четверо сами по себе были странными людьми, и непонятно, как они вместе делали музыку. Моррисон не умел играть ни на чем, кроме бубна (иногда еще истошно дул в губную гармошку), и был в депрессии. Кригер много лет спустя сказал, что до того, как он попал в Doors, он играл на гитаре всего две недели. Денсмор ненавидел пьяного, валявшего дурака Моррисона и в перерывах между концертами убегал послушать Артура Ли и его группу Love, в которой он хотел играть. Чикагский поляк Манзарек, опустив лицо к клавиатуре, импровизировал на синтезаторе Муга, который в то время был чем-то вроде космической техники. И звук возникал.
Вы никогда не спутаете этот звук ни с чем другим, этот сдержанный, сильный звук Strange Days с идеальными гитарными соло и внезапно бравурным фортепьяно, проникающим в самое сердце. Это звук, в котором осенним туманом стелется грусть, звук, в котором есть что-то ранимое и бесконечно-печальное, как в растерянном облике потерянной маленькой девочки, о которой они спели в You’re Lost Little Girl. Под танго Moonlight Drive хорошо идти никуда по ночной улице, соединяющей времена, небеса и крыши. На одной из таких крыш Моррисон и написал эту вещь, он тогда жил на крыше, варил вермишель на газовой плитке и мечтал въехать в океан на автомобиле. Медленно, по песку ночного пустынного пляжа, сидя за рулем огромного американского «Кадиллака», сначала слыша плеск воды о двери, потом видя волну, заливающую капот, видя впереди через лобовое стекло черную бесконечную даль и сверху мелкие звезды. А снизу рыбы.
Это здесь, в нашем привычном мире автобусов, стульев и забот, есть правила движения, география и нерушимые законы, не позволяющие нам ходить сквозь стены и переходить из времени во время. А там,в пахнущем еловыми иголками времяпространстве, ничего этого нет, и по временам можно ходить свободно, как из залы в залу, и поэтому соседом Моррисона по мотелю Alta Cinegra, где в номере 32 он жил, оказывается столь же молодой и так же одурманенный наркотиками русский парижский поэт двадцатых и тридцатых годов Борис Поплавский с его безумными погружениями под воду в стихах и во снах.
Мы слушаем этот альбом завороженно, потому что он открывает нам двери восприятия. И когда зазвучит People Are Strange, все вдруг покажется не таким, как было секунду назад, — вы увидите собственную жизнь со стороны, увидите ее, как увидел город и мир Моррисон, которого его заботливые друзья вывели на прогулку по холмам, чтобы хоть как-то отвлечь от мрака, кошмаров, наваждений и депрессии. И он тогда увидел с холмов над Лос-Анджелесом улицы, полные машин, крошечные фигурки пешеходов, маленькие мигающие светофоры, магазины, пальмы, перпетуум мобиле города и жизни… и понял, что люди странны.
Альбом, который Моррисон считал будущей формой искусства, просуществовал полвека и отмер, потому что в интернете все опять превратилось в бесконечный поток отдельных песенок. Мир дробится и несется, делится на короткие посты в фейсбуке и сверхкороткие в твиттере, мир становится потоком и хаосом малых частиц и кратких, как вспышки, восприятий.
У музыки нет времени, у музыки нет прошлого, музыка всегда тут, рядом с нами, в настоящем, потому что она звучит сейчас, сию минуту и секунду. Смешно говорить о современных музыкантах только потому, что они современные. Современность как пропуск на газетную полосу и в медиасреду? Моррисон хохочет своим неповторимым пьяным смехом. В невесомом, безграничном, цифровом пространстве вся человеческая музыка существует одновременно. Странные дни начались тогда и продолжаются сейчас. Музыка, написанная пятьдесят лет назад, живет этой осенью.
Под текст
Борис Поплавский (1903–1935) — русский поэт в эмиграции. Жил в Париже в нищете на семь франков в день, всегда носил черные очки и часто совершал необычные поступки, которые не могли понять окружающие. Принимал наркотики. В его поэзии есть странные соответствия и пересечения с поэзией Моррисона, который жил на тридцать лет позже в другой стране и совсем в других условиях. Похожи их отстраненный взгляд на мир, пронизанное болью восприятие, разлом сознания, страшные и странные видения, ощущение одиночества.
9 октября 1935 года Борис Поплавский в компании случайного знакомого принял героин и не проснулся. Обстоятельства его смерти загадочны и до сих пор не выяснены окончательно. То же самое можно сказать про Моррисона. Оба похоронены в Париже, но на разных кладбищах.
Автошарж Бориса Поплавского
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»