Когда Дэвид Брукс задался вопросом, почему мы перебрались в эпоху Дональда Трампа и Марин Ле Пен, которые ближе к Путину, чем к Рузвельту и де Голлю, я откровенно обрадовался. Любимый колумнист «Нью-Йорк Таймс», который считается наиболее консервативным (насколько возможно в этой газете) и самым здравомыслящим обозревателем, не взял быка за рога, а начал издалека.
— Веками, — пишет Брукс, — Запад рассказывал себе и детям о великой цивилизации, которая поклонялась разуму, защищала свободу, верила в автономную личность, гражданскую доблесть и породила Сократа, Эразма, Монтескье и Руссо. Но потом, сперва в университетах, а после и в школах эта торжественная до помпезности картина сменилась карикатурой, изображающей историю западной цивилизации чередой бесчеловечных режимов, угнетавших бедных, иноверцев, женщин и бесправные народы колоний. В результате нынешнее поколение вовсе не считает счастьем и удачей пользоваться правами и благами свободного мира. Если в 1930-е, несмотря на все ужасы депрессии, для 90 процентов молодых американцев приоритетом была возможность жить в демократической стране, то сегодня таких всего лишь половина.
Диагноз Брукса кажется мне исчерпывающе точным. Запад начал со здоровой самокритики, но зашел с ней так далеко, что сам в себе разуверился и других за собой уже не зовет. Удивительно, но меня самого так учили. В учебнике с комическим названием «История СССР с древнейших времен» вся досоветская жизнь представлялась беспрерывным нисхождением в ад. На каждой ступени общественно-экономических формаций мир страдал от абсолютной пауперизации масс и спускался от плохого к худшему. Эта зловещая панорама противоречила даже Марксу, но когда я сказал это на уроке, мне велели не приходить в школу без отца, который так и не понял, чем мы с Марксом провинились. Удивительно, но за все сорок лет, что я провел в Америке, она упорно догоняла СССР, рисуя западную цивилизацию все более мрачными красками.
— Шлейф бесчинств, — говорит оборзевшая от мультикультурализма школьная Америка, — тянется за каждым открытием, начиная с Колумба, которому вообще лучше было бы сидеть дома. Ведь контакт европейцев с индейцами принес первым табак и сифилис, а вторым — ружья и оспу.
Тезис Брукса обрастает историческим контекстом, если вспомнить, что всякий общественный кризис начинается в школе, включая ту, где готовили избирателей Трампа. Зная это, педагогика выработала защитные средства. Так, проиграв очередную войну соседям, Флоренция в корне изменила школьную систему, сделав главной дисциплиной античную историю. Обучая юных граждан своей купеческой республики боевой доблести на примерах спартанцев и римлян, Флоренция попутно учинила Ренессанс.
Так же поступили и немцы. Потерпев сокрушительное поражение от Наполеона, Пруссия создала образцовую классическую гимназию с усиленным преподаванием греческого и латыни. В России такая существовала вплоть до чеховского Человека в футляре и великого античника Фаддея Зелинского, считавшего вслед за Оксфордом, что мертвые языки оживляют великую традицию и готовят к службе министров.
В России, однако, после поражения коммунизма — или освобождения от него — не стали реформировать школьную историю. Если, конечно, не считать реабилитацию опричнины.
Шесть лет назад в нашем доме начались болезни — у жены, кота, меня. До тех пор я, страдая невылеченным мальчишеством, считал их поводом прогуливать уроки и отлынивать от работы. Столкнувшись с неизбежным, я впервые задумался о борьбе с недугами. Медицину пришлось отбросить сразу, поскольку в наших краях она, источая дружелюбие, часто путает терапию с болтливостью. Врач-американец говорил со мной о Трампе, доктор-земляк — о Путине. От обоих, разумеется, не было толку ни мне, ни отечеству. Медицина хороша в критических ситуациях и в больших дозах.
В остальных случаях надо обходиться домашними средствами. Решив, что главное из них — оптимизм, который если не лечит, то уравновешивает промахи здоровья, мы с женой завели семейную Книгу радостей. От всех остальных она отличалась честностью: в нее действительно попадали только радости и ничего другого.
Это не значит смотреть на жизнь сквозь розовые очки. Это значит смотреть на жизнь сквозь обычные очки, увеличивающие все хорошее, что произошло вчера.
Становясь частью домашней хроники, маленькие радости выросли в цене и размере. Начав считать и дни, и радости, мы обнаружили, что, соединившись, они создают нарядную версию семейной истории. Даже сам процесс выявления хорошего оказался поучительным и оздоровительным.
— Психическая жизнь не знает лжи, — утверждал Юнг, — и не знает мелочей, — добавляли Стругацкие.
Поэтому мы решили, что радостью является любая мелочь, годная на то, чтобы ею поделиться. Зеленый борщ, приготовленный из добытого на Брайтоне щавеля. Полнолуние на безоблачном небе. Перцовка под форшмак. Стихи друзей. Фильм, стоящий того, чтобы его посмотреть с ними. Проделки любимых животных. Картина, которую хотелось бы унести с выставки. Первые сморчки. И ландыши.
За шесть лет накопилось на три толстые книги. Перечитывая их, мы не верим своему счастью, хотя и понимаем, что оно — итог сознательного и дотошного отбора.
Однажды гостивший у нас товарищ стал свидетелем утреннего ритуала — мы записывали в Книгу вчерашние радости, включая привезенную им же хреновую настойку.
— Я каждое утро делаю то же самое, — удивился он, — только у меня книга не белая, а черная, в которую записываются неприятности, свалившиеся на меня за предыдущий день.
— Зря, — раздулся я от гордости, — все на свете забывается, но если бедам туда и дорога, то удачи надо хранить, собирать и лелеять, чтобы мы могли оценивать собственную жизнь по ее лучшим, а не худшим проявлениям.
К истории, решусь предположить, это тоже относится.
Я понимаю, что помнить только хорошее, значит врать себе, питаться патокой и жить иллюзиями. (В Рио-де-Жанейро есть канал, где показывают только голы, забитые бразильской командой.) Но речь идет не об исторической правде, а о примерах для подражания. Так оно раньше и было. Считалось, что учиться надо на лучшем, вечном и завидном. Препарируя прошлое, традиция пинцетом вынимала из него драгоценные минуты успеха, складывая их в звездные часы.
Именно по ним должны оценивать нашу цивилизацию добравшиеся наконец до Земли пришельцы. В написанный для них учебник истории попало бы лишь то, что ей, истории, по-настоящему удалось. Я даже придумал, куда отправить пришельцев.
Начать можно с агоры, чтобы познакомиться не только с Сократом, но и его собеседниками. Ведь прежде чем казнить своего мудреца, афиняне десятилетиями с ним разговаривали. Целый город, зараженный страстным интересом к истине, заслуживает того, чтобы представить его инопланетянам. Потом — мраморный Рим Августа, когда поэзия научилась быть и верноподданной, и настоящей. А там — средневековый Шартр, где теологические трактаты писал свет в витражах. И другой собор — Святого Фомы, в котором каждое воскресенье прихожане Лейпцига пели то, что им сочинил Бах. Веймар Гете, где, по его же выражению, на десять тысяч поэтов приходилось несколько горожан. Париж импрессионистов, снявших катаракту с живописи. Венское кафе «Централ», где самые умные европейцы украшали бель эпок. И еще — «Сайгон», в котором собирался литературный Ленинград времен Бродского и Довлатова. И, конечно, Тарту Лотмана.
Ну а если такая история покажется бесконфликтной, как сталинская проза, то можно добавить войну: «Блиц» в 1940-м, когда Англия осталась наедине с Гитлером. Те восемь месяцев от беззащитных лондонцев требовалось вести себя, как всегда. Проснувшиеся в подземке клерки отправлялись в банки, продавцы — к покупателям, хозяйки строились в очередь, чтобы отоварить карточки. И почтальоны доставляли письма даже тогда, когда от дома сохранился только почтовый ящик. В Англии любят вспоминать «Блиц» больше других баталий, потому что в том сражении выиграл мир, а не война, от которой лондонцы защитились рутиной будней.
В этом выборе, разумеется, нет ничего оригинального, но привычное не бывает банальным, если мы им гордимся. Такая история цивилизации напоминает, за что нам дорог Запад, почему мы всегда хотели им быть и боялись без него остаться.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»