Шестидесятники были, прежде всего, или, точнее, кроме всего прочего, — людьми устного жанра. Это не диалог, не интерес к собеседнику, это — проверка будущего текста на будущих читателях (если, конечно, текст будет напечатан, что — не обязательно). А устный жанр требует особой чистоты, то есть склоняется к анекдоту. Сюжет — непременно, вымысел — обязательно, но и документальная неоспоримость — без попытки симулировать (или симулировать безупречно).
Шестидесятники уходят, почти ушли, и анекдоты о них — такая же важная часть истории литературы, как и их творчество и его анализ. Добавлю: творчество и его анализ никуда не денутся, а анекдоты исчезнут вместе с их рассказчиками. Поэтому спешу перевести несколько историй из устного жанра в письменный.
Фото: РИА Новости
В 1981 году в Таллин приехал Евгений Евтушенко со своей фотовыставкой. Открытию предшествовал поэтический вечер: на маленьком столике для записок стоял прозрачный кувшин с молоком или кефиром — поэт наливал белое в стакан, прижимал к красному свитеру, вспоминалась его строчка из прозы, где девушка в красном комбинезоне была похожа на струйку томатного сока. Зал был полон, но при этом казался полым: не было жажды; именно тогда стало ясно, что небывалая слава поизносилась, поистерлась, и никакие заплаты не помогут.
Я служила в газете «Советская Эстония», персонажи которой уже перешли в прозу Сергея Довлатова, но продолжали жить, не замечая своей литературной исчерпанности. По-прежнему возглавлял газету Генрих Францевич Туронок.
На планерке заговорили о приезде Евтушенко, решили, что можно ограничиться маленькой заметкой отдела информации. И тут раздался звонок из… Генрих Францевич, схватив телефонную трубку, воздел палец к потолку; этот жест начальника известен всем, кто работал при советской власти, — имелось в виду не напоминание о высшем суде, но указание на связь с Центральным комитетом Коммунистической партии. Центральный комитет был возмущен тем, что в нашей партийной газете до сих пор не вышло интервью с выдающимся советским поэтом Евгением Евтушенко. Генрих Францевич моментально отправил меня на поиски великого стихотворца и настоятельно рекомендовал не возвращаться без интервью.
Евгений Евтушенко был недостижим. На телефонные звонки не отвечал, на записки, переданные через администрацию гостиницы, не реагировал, по историческим местам города не прогуливался. Наутро я пришла на планерку, не выполнив журналистского задания. И тут милейший Генрих Францевич не выдержал:
— От вас, Лиля, — корил он меня с надсадом, — давно попахивает богемой, вы просто не хотите приложить усилия, чтобы встретиться с истинно народным поэтом! Идите. Если завтра не будет интервью, вам придется искать себе новое место работы.
За день ничего не изменилось, найти поэта мне не удалось… Ночью я приехала в гостиницу «Олимпия», где селились иностранцы и особо важные гости столицы, и расположилась у дверей номера Евтушенко с пачкой сигарет. Сидела на ковре у люкса, курила, трижды предъявляла журналистское удостоверение коридорной, интересовавшейся родом моих занятий.
В седьмом часу утра дверь номера приоткрылась, и две хорошенькие девушки, оглядевшись, выпорхнули в коридор. Я стремительно подлетела к проему и успела наполовину втиснуться в комнату. Евгений Александрович в похмельном изумлении смотрел на меня.
— Я из газеты «Советская Эстония», дайте, пожалуйста, интервью!
— Интервью не даю, уходите!
— Тогда вам придется платить мне по 200 рублей ежемесячно!
Он с тревогой присмотрелся ко мне, убедился, что видит впервые, и уточнил:
— За что же это?
— А за то, что меня уволят, если я не принесу интервью с вами, а платит мне газета как раз 200 рублей в месяц.
Евтушенко впустил меня в номер и даже заказал завтрак, узнав, что я караулила его с четырех утра. За завтраком говорили о фотоискусстве:
— Я думаю, мы все недооцениваем фотографию, — убеждал меня поэт, — ведь она может быть не только репортажем с места событий. Фотография может негодовать и смеяться, славить и выносить приговор. Вы уже видели мою выставку?
Выставка открывалась официально только через два дня, но Евгений Александрович полагал, что представители центральной газеты могли с ней познакомиться заранее. Я тут же приняла его версию и охотно пропела:
— На ваших фотографиях — жизнь, застигнутая врасплох, неприбранная, шумная. Жизнь, открытая вами, и жизнь, открывающая вас, особое, поэтическое устройство вашего глазного хрусталика…
Генрих Францевич выписал мне премию и похвалил за истинно партийную журналистскую оперативность и находчивость. На следующее утро газету одобрительно прочли в Центральном комитете. И даже решили, что первые лица партии и правительства посетят открытие знаменательной выставки.И вот уже, превозмогая одышку и колотье в боку, промокая лбы хирургически чистыми платками, взбираются на шестой этаж средневековой башни Кик-ин-де-Кёк народные избранники. Рассматривают фотографии. Есть, конечно, сомнительные: вот стоит обнаженная беременная женщина, а маленький мальчик трогает ее огромный живот, пытаясь представить себе братика или сестричку. Но, впрочем, ничего страшного.
И тут один из помощников-советчиков наклоняется к уху Первого секретаря:
— Обратите внимание! Все фотографии, сделанные в Советском Союзе, — черно-белые, а все снимки из-за границы — цветные.
— И в самом деле, посмотрите, товарищи, нет ли здесь какого-то подтекста?
— Есть! У нас жизнь, видите ли, черно-белая, мрачная, бесцветная, а за рубежом все полно красок, веселья, разнообразия и счастья!
Руководители партии и правительства ринулись с шестого этажа башни вниз, на свежий советский воздух. Генриху Францевичу позвонили и отчитали за близорукость, за неуместное восхваление сомнительного стихоплета, попытавшегося к тому же очернить с помощью своего фотоаппарата нашу лучезарную жизнь.
Я узнала, что от меня не только попахивает богемой, но уже и воняет. Меня лишили и премии, и гонорара за интервью. Мой дальтонизм, не позволивший мне отличить подлинное искусство от его грубой подделки, был взят на строжайший учет.
Спустя много лет Евгений Рейн рассказал мне в ответ на мою историю — свою, совершенно замечательную:
— Со славой Евтушенко, — начал Евгений Рейн, — в свое время не могла сравниться ничья популярность. Как-то я попал на собрание армянской общины. И там один из восторженных почитателей поэта сообщил мне, что назвал свою дочь в его честь. «Евгенией?» — уточнил я. «Нет, я назвал ее Евтушенкой», — ответствовал почитатель. И показал мне свидетельство о рождении, где документально было подтверждено: «Евтушенко Акоповна Мирзоян»…
Однажды молодой Евтушенко показал мне продавленную золотую монету; сказал, что монета досталась ему от прекрасной и юной мексиканской графини. У них в Мексике есть такой обычай: в высший момент страсти счастливая женщина сжимает в зубах золотую монету.
— Что же ты носишь ее в кармане? — изумился я. — Нужно повесить ее на золотую цепочку и носить на груди!
Евтушенко чрезвычайно понравилась эта идея, и мы отправились в Ювелирторг. Но даже для прославленного Евгения Александровича золотой цепочки не нашлось. Проклятый советский дефицит! Евтушенко загрустил. Но тут меня осенило: моя тогдашняя теща буквально боготворила Евтушенко, и если у нее есть золотая цепочка, то она, конечно же, отдаст ее ему. Поехали ко мне. Теща была счастлива, готова была на все, но — вот ужас! — золотой цепочки у нее не было.
— Женя! — воскликнул я. — А почему, собственно, эта чертова цепочка должна быть непременно золотой?! Сейчас в первом же магазине купим кулон за 3,60, кулон выбросим, а на цепочку от него повесим монетку.
Пошли в магазин. Нет кулонов!
И тут Евтушенко строго и властно говорит заведующей магазином:
— Сколько человек у вас служит?
— Всех считать? — переспрашивает заведующая.
— Всех.
— Вместе с грузчиком и уборщицей?
— Вместе.
— Восемь.
— Зовите их немедленно сюда.
Пришли. Встали. Евтушенко воздел руки и выкрикнул:
— В стране рабства нет цепей!!!
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»