Аня: …А в Париже я на воздушном шаре летала.А. Чехов. «Вишневый сад»
«Слава, как усы. Примерить хочется каждому мужчине. Глядишь, иному и к лицу.
Женщине же — напротив: усы решительно ни к чему, хотя и обращают на себя внимание. Достигшая славы женщина вызывает сочувствие. К тому же где-нибудь да отыщется почитатель, который в поисках понимания у той части общества, которая, все забыв, ничего хорошего не простила, скажет: «А ведь мы помним ее молодой безусой девчонкой».
(Дальше я прочту вслух, чтобы вы не напрягались. —Ю.Р.)
Слава может быть постоянной, как долги, или скоротечной, как случайные деньги. Скорая и шумная, она хоть и граничит с приличием, но уже с другой стороны.
Всемирной же славы у порядочных людей не бывает вовсе. Зато бывает признание, то есть знак признательности и благодарности за обретенную всеми (зачеркнуто) большинством (зачеркнуто) разумной частью людей возможность познать себя и мир, насладиться мудростью, искусствами, науками… Словом, за добавления к тому миру, что оставил нам Создатель.
Оценка же твоего достоинства укрывается в сердцах друзей, тихих почитателей, трезвых, впрочем, и профессионалов узкого круга, огражденного от круга широкого чувством меры и вкуса.
«Известность по качеству» — так трактовал славу мой добрый знакомый Владимир Иванович Д. Качества же, как вероломство, властолюбие, жестокость, много заметнее для народов против скромной доброты, или пусть великого, но частного таланта человека, рождающего мысль и образ или созидающего хлеб и дом. Здесь для восприятия надобно участие, то есть усилие над собой. А там лишь вообрази себя корыстным разрушителем или негодяем и следуй за подобным. Проще и заразительней.
Вот мировая слава: «Молва, общее мнение» — не важно и какое. Как тут без большой пакости?
В.Ш.».
Перед вами страница рукописи, лежавшей в обгоревшей гондоле, сплетенной из ивовых веток, найденной мной с другом Всеволодом Михайловичем Арсеньевым, фотографом и журналистом, близ разрушенной плотины на речке Руна в тверской глуши, где мы ловили окуней. Иных по тридцати граммов (каждый). По всей вероятности, записи принадлежали воздухоплавателю и философу, и хотя к предполагаемым заметкам о Марине Мстиславовне Неёловой они прямого отношения не имеют, я решился опубликовать текст В.Ш. (как значилось на бумаге в правом нижнем углу), поскольку испытываю признательность к таланту этой современной нам актрисы, тем более что неподалеку от гондолы Арсеньев нашел фотографию, на которой была изображена женщина в длинном платье, сидящая у круглого белого столика. И на другой, мокрой от росы фотографии — она же на скамье с книгой. Чем-то эта женщина (точнее, решительно всем) напоминала Марину Мстиславовну.
Позади виднелись цветущие деревья (вишневые, как нам показалось) на фоне старой усадьбы. Строение выглядело не новым и не русским. Женщина смотрела мимо объектива и поэтому снимающего не видела. К воротнику платья, изображенного на карточке, покрытой росой, прилип реальный листик брусники, я снял его (как оказалось, вместе с частью изображения) и не глядя отдал фотографию Арсеньеву.
— Ну ты хорош! Вместе с эмульсией отодрал. — Он положил картинку на солнце. — Что там было?
— Вишневый сад.
Разговор о нем шел давно, и Марина Мстиславовна боялась его. Она уже играла в прошлой версии «Современника» Аню. Это была не ее роль. Потому она мучилась страшно, не любила эту Аню, не любила себя, не любила спектакль. Словосочетание «Вишневый сад» вызывало в ней ощущение какой-то беды…
Галина Борисовна Волчек предложила ей сыграть Анину маму — Любовь Андреевну Раневскую, которую Марина Мстиславовна тоже не любила.
Тогда она жила с мужем и дочерью в Париже, время от времени приезжая в Москву на Чистые пруды играть в театре и репетировать. Возвращения не вызывали у Марины Мстиславовны никаких особенных чувств, ибо ностальгии она не испытывала.
«Мой старый пруд… Мой милый добрый театр…» — этого не было.
Ей говорили, что зря она прервала свою актерскую карьеру, что она попусту потеряет пять лет и надолго выпадет из такой бурной и насыщенной московской жизни. Однако в эту самую жизнь она никогда и не впадала, за пять лет она, возможно, и не сыграла бы больше ролей, чем сыграла наездами из Парижа, а что до карьеры — много ли она прибавит к тому, что уже обрела?..
Нет, нет. Музеи, книги на балконе, дочь на велосипеде, коричневая собака на зеленой траве, до Трокадеро — три минуты, до Триумфальной арки — пять. Она решительно не считала эти годы потерянными.
Между тем спектакль надвигался, и она думала, что не сыграть Раневскую было бы глупо, тем более что она ее себе никогда не воображала, да и не знала лично, и видела лишь глазами Ани и глазами зрителя других Раневских, которых на сцене перевидала немало.
Была весна. Она с семьей отдыхала на даче посольства под Парижем, в Манте, в усадьбе Альфреда Мюссе с замечательной красоты лужайками, парком и старым садом, значительная часть которого засажена вишней, которая к их приезду уже отцветала.
Представь, Арсеньев, они идут по дорожке, а вокруг пурга. Это пурга из опадающего вишневого цвета переметает путь. Вокруг все зелено, а здесь родная метель. Зима: лепестки, как снежинки, ложатся на плечи, ресницы. И хотя они не тают, и хотя это Франция, хотя это не ее дом и не дом Раневской и никто из новых русских не собирается покупать усадьбу Мюссе, она вдруг чувствует невероятное волнение и тревогу.
— Тревогу-то отчего? Ты же говоришь, она не в России.
— Она бежит в дом, распаковывает чемодан, достает Чехова и возвращается в сад. Садится на скамейку, кладет на нее пьесу и, заняв соответствующую тому времени позу, начинает читать.
— И тут ее на секунду накрывает круглая тень.
— Откуда ты знаешь?
— На фотографии тень сохранилась.
Она поднимает глаза и видит монгольфьер, опускает глаза в текст и начинает плакать. Сразу, чего совершенно не предполагала. Она знала пьесу наизусть, но, может быть, эта вишневая вьюга в чужом имении заставила ее вспомнить о своей жизни, в которой она никогда не существовала.
— Никудышные у актеров нервы…
Никудышные. Вживаешься в другого человека, тратишься, а потом то ли он тебя покидает, то ли ты выживаешь его из себя. Точнее, эти выдуманные персонажсами вытесняют друг друга, всякий раз что-то принося с собой и отбирая.
— Она читала, и постепенно у нее возникало ощущение, что она очень хорошо знает эту женщину, понимает ее и симпатизирует. Временами она, поправив очки, смотрела по сторонам, ловя себя на мысли, что этот жест оборонительный. Она охраняла Раневскую, до которой французам не было никакого дела.
— Юрий! Ты червей не перевернул? А то расползутся по палатке… Слушай, она что же, такая впечатлительная? Да? Романтическая.
— Да нет, вполне рассудочная, трезвая. Но тем не менее она волновалась за Раневскую, потому что у нее начался с ней роман, который, кстати, продолжается и по сей день в «Современнике». И роман этот развивался по всем законам жанра. Сначала она на нее иначе взглянула, потом проявила интерес (Любовь Андреевна привлекла ее), затем она стала ждать свиданий с ней. Словом, влюбилась. Неёлова стала открывать в Раневской новые радующие ее качества, и та стала заполняться красками, обрела душу и плоть. Ну, плоть не впрямую. Актер Михаил Чехов говорил, что при работе над ролью у героя сначала появляются отдельные штрихи, из них складывается силуэт, он заполняется подробностями и деталями. Затем рисунок обретает краски, цвет. За ними объем, рельеф, готовую форму, в которую актер входит, вползает, втискивается, и уже они вместе или кто-то один продолжает жизнь. Не один из них, а Некто. Не знаю, кто именно. Так и Неёловой казалось, Любовь Андреевна реально где-то существует и приближается в поисках защиты. И Марина Мстиславовна чувствовала от этой связи необыкновенную нежность, сострадание и любовь.
— То есть она наконец почувствовала счастье.
— Ну да, счастье, но почему «наконец»? Она и раньше испытывала нежность и сострадание. И любовь… И не только в театре.
— И такие романы с персонажами у нее часто?
— Разные, конечно. Ведь ситуации различны, и люди, слава богу, не одинаковы. Грамматика одна, но стиль у каждого свой. Эти связи могут быть радостными, мучительными, на грани срыва от страсти и по-семейному ровные. Как в жизни.
— Это сравнение хромает, Юрий. В жизни случается и одна любовь. Говорят.
— Я тоже слышал, Всеволод. Но допустим (пусть с малой степенью вероятности), что у кого-то их было несколько. Все это была любовь, но предмет ее всякий почти раз — иной. И любовь иная, непохожая на предыдущую. Так и на театре. Сомневаюсь, что Марина Мстиславовна испытывала одинаковые чувства (хотя и любила их) к девочке из «Спешите делать добро» и к Жене из «Крутого маршрута». Потому что этих и других героинь часто вообще мало что объединяет между собой, и, возможно, они все вместе не имеют ничего общего с Мариной Мстиславовной. На то она актриса, чтобы прожить на сцене три часа их жизни с достоверностью, заставляющей иногда забыть о самой Неёловой, какой бы она ни была.
— Ты хочешь сказать, Юрий, что мне не важно знать, каков актер в жизни.
— Если его личная жизнь не является амплуа, как это теперь бывает, за неимением других ролей, — не важно. Что тебе, Всеволод, до приватных писем Пушкина. Он писал не тебе.
— Так и не читать?
— Читай. Но прежде прочти «Повести Белкина», стихи, «Онегина», «Медный всадник», «Нулина»…
— Все не перечисляй…
— А потом на правах любящего сердца прикоснись, если жаждешь. И защити. И защитись.
— Ты рыбу убрал с солнца?
— Убрал… Так вот, Неёлова так устроена, что последний роман у нее самый сильный. Потом, конечно, другая, новая героиня вытеснит или отодвинет верную, и сама Марина Мстиславовна начнет понимать, что прежние уже мешают. Там жест прилепился никчемный, или интонация, которая в новой жизни неуместна… А оставить их всех нет возможности. И профессия не позволяет, и бросить жалко, и продолжать невмоготу. В этом существенное отличие от журналиста.
…Его герои накапливаются и, даже если они уходят из жизни реальной, остаются в судьбе. Написал — прожил. Напечатал — зафиксировал. Актеру тяжело, почти невозможно вернуться назад в сыгранную роль. Нам перечесть написанный когда-то материал легко, и только печаль по ушедшему и не понятому Моменту проживания охватывает порой. Если проследить до конца жизни реальных, а не сценических людей, то получится, что и они, будучи одновременно и персонажами, и зрителями, мало что изменили бы в пьесе, написанной Драматургом, но они достойно сыграли свою роль. Единственную. Обогатив классический репертуар мировой драмы. И что ни пиши во славу духа — все они побеждены временем. Никто не оказался триумфатором. Да и кто, кроме дураков, верит в триумф и наслаждается кажущимся превосходством без неловкости?..
— Это ты сам придумал?
— Сам. А что?
— Я думал, ты прочел это в отрывном календаре. Так, дальше…
— Но существуют вершины жизни. Их много, целый массив. Они разной высоты и трудности, и человек идет вперед, не зная, к счастью, конца пути.
И у Любови Андреевны, и у Марины Мстиславовны за спиной биография, но часы отмеряют, сколько прошло времени, а не сколько осталось, а тут вдруг показался предел судьбы. Сближаясь (или, может быть, сливаясь), они вместе оглядывались на жизнь Раневской. Лики ее были эфемерны для окружающих, но ясны и обаятельны для нее. Было понятно, что у той ничего не складывалось. Счастье у Любови Андреевны постоянно совпадает с несчастьями. Только она начинает подниматься и до парения остается немного, как тотчас ветром все швыряет на землю. И что, бросить жизнь? Да ничего подобного: не получается летать — можно бежать. Раневская — убегающий, преследуемый человек, сохраняющий при этом надежду. Вдруг да обойдется. Само. Как это может не обойтись? Пострадала и сей же час забыла. Жалко терять, а надо. Между мечтами и реальностью выбор в пользу грез. У нее замечательный русский характер — все время рисовать себе картину, нереальную, но подкупающую красотой. Бабочка, летящая на огонь.
— А Неёлова тоже такая?
— Неёлова? Да ничего похожего: полная противоположность, совершенно другой человек, хотя какие-то пересечения, о которых не догадывается ни одна ни другая, вероятно, есть. Жизнь ее вне сцены существенно отличается от сценического альтер эго. Может быть, она опасается судьбы Раневской и потому так трогательно в ней заинтересована. Чтобы предупредить себя и обезопасить, поскольку спасти Любовь Андреевну не в ее власти. Эти бездумные романы, надежды, потери… Это легкое расставание с людьми и деньгами… Нет, Марина Мстиславовна бережет свои привязанности. Да их у нее и немного: семья, театр, книги и несколько друзей. Неёлова не верит, что все образуется само, Раневская верит. Наверное, Марине Мстиславовне не хватает недостатков Любови Андреевны. На свет! На свет! Просто потому, что там что-то сияет. Как бабочка на огонь. Не задумываясь.
— Хорошо, а Неёлова не летела, как бабочка?
Летела, но траекторию полета предполагала и знала, что обожжется, и ждала этого, и получала. Неожиданного немного в ее жизни, но иногда, к счастью, она способна на ошибку. Правда, опыта она, как и Раневская, не обретала, но в отличие от чеховской героини не признавала этого. В спектакле эти две женщины объединились в одну, и начало этого процесса увидел с монгольфьера этот самый В.Ш. А вот кого он снял — Раневскую или Неёлову — я не знаю. Каждая роль все равно соткана из собственных качеств актера, из того, что в нем заложено где-то в глубине. И в лучшем случае мы не можем их разделить. Станиславский говорил, что актер должен быть адвокатом своей роли, чтобы не отстраняться: мол, это он злодей, вертопрах, врун, я ж много лучше, я — другой. Марина Мстиславовна не оправдывается за Любовь Андреевну, она ее любит. Она отвечает за ее поступки, как за свои, соучаствует и грустит над ними, как над своими.
Временами ей стало мучительно ходить на спектакли, порой просто не хотелось, с утра портилось настроение. По-видимому, за многие годы она к себе притерпелась, привыкла, прижилась в себе и потому на три часа усталого спектакля перестать быть собой ей порой казалось насилием.
— Тут годами не бываешь собой, кроме как на плотине с удочкой.
— Проживает человек время — у него свое состояние разное, взгляд на ландшафт, настроение так себе, словом, со своими заботами проживает, и вдруг точно в назначенный срок ты должен все это свое забыть — глаза, руки, мысли (если есть) — и впасть в совершенно другую судьбу, чтобы к десяти вечера, хорошо если под аплодисменты, ее завершить.
— С десяти до шести каждый день и без аплодисментов — напряжение тоже немалое.
— Усилие, Всеволод, необходимо, когда нет любви. А у Марины Мстиславовны к Любови Андреевне она произошла, поэтому свидания их вожделенны, а результат… При таких отношениях должен быть и результат.
И вот сидит она в саду под Парижем, как свидетельствует фотография В.Ш., читает пьесу и плачет. Почему?
Совпадения рождают понимание. Понимание — соучастие. Сидела бы она под Москвой на шести сотках среди одной вишни — не было бы никаких ассоциаций. А так: Раневская продала дачу в Ментоне, Неёловой усадьба Мюссе никогда не принадлежала, но и одной и другой надо возвращаться в Москву. И этот вишневый снег. Все можно начать с нуля: это ведь опадают лепестки цветов. Только и всего. Оголились ветки, но вот они — юные листья. И сроки пребывания в Париже почти совпадают. Ну что ж, что там несчастная любовь, а здесь счастливая: дочь, муж. Что ж, что непохожи они по характеру, как раз так и влюбляются.
Она вновь выходит во французский сад с двумя книгами — Чеховым и Набоковым и читает тексты параллельно.
«А вдруг я сплю! Видит Бог — я люблю родину, люблю нежно, я не могла смотреть из вагона, все плакала…»
— Париж они, видимо, тоже любили.
— Любили, любили… и здесь ее взгляд падает на страницу другой книги. Там стихи, написанные в двадцать втором, но точно соответствующие состоянию нашей героини.
— Которой?
— Я уже не различаю.
«…Мои деревья, ветер мой и слезы чудные, и слово непостижимое: домой!»
— Что ж, домой так домой. Я пойду вытащу лодку, а ты посмотри — там что-то написано на обороте фотографии.
«По возвращении в Москву я позвонил Марине Мстиславовне вечером после спектакля «Вишневый сад», где ее Раневская была хороша, и напомнил сюжет, который наблюдал с монгольфьера в парке усадьбы Альфреда Мюссе. Она была растрогана и охотно отвечала на мои вопросы. Шли часы… Вопросы становились короче, однако она, как человек вежливый, говорила подробно…
…Утром, проснувшись, я с ужасом услышал ровные погудки. Телефонная трубка лежала на моей подушке. Неужели я уснул во время беседы с этой женщиной?!
Какой стыд!
Вероятно, я очень устал от полетов. Но как быть, если и прекратить их нет сил?
В.Ш.».
— Кажется, это предсмертная записка, Арсеньев.
— Было бы жаль, неплохой фотограф, этот В.Ш. Снимал довольно резко. Не Винсент ли это Шеремет?
В это время круглая тень медленно проскользила по нашему лагерю. Задрав головы, мы увидели глаз объектива, торчащий из гондолы. Мы тотчас заняли позы. (Ни Чехова, ни Набокова с собой не было.) Я поднял двадцатиграммового язя, а Арсеньев отечественную надувную лодку, свидетельствующую, что мы тоже любим родину, и застыли на мгновение. Для истории. Точнее, для других историй.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»