В 1925-м, героическом, учебном году в класс моей бабушки пришла «новенькая» — бледная, сдержанная девочка. Она переехала в Тамбов из Петрограда. Вдвоем с мамой.
«Новенькие» из Петрограда и Москвы были, как объясняла бабушка, в тамбовских школах 1920-х привычным делом. Семьи «бывших» — чаще обломки семей, вдовы с детьми — бежали из столиц в относительно тихую, относительно хлебную степную провинцию.
Чуть обжившись, «новенькие» начинали робко искать в тамбовских классах своих.
Бабушка Татьяна Владимировна с петроградской девочкой (каюсь: не спросила ни имени, ни фамилии) подружилась. Ходила к ним в гости — на ул. Кирпичную, бывш. Дворянскую, в съемную комнату с русской печкой. Там была особая магия: до 1914 года мама «новенькой» считалась дамою крайне хрупкого здоровья. И — по заключению врачей — в России зимовать не могла.
Поздней осенью эта дама садилась в Одессе на пароход. До апреля оставалась в Александрии Египетской: там было много таких в 1910-х — предчахоточных европейцев в шляпах из флорентийской соломки, в пробковых шлемах, в коломянковых пиджаках и батисте.
А весной, аки ласточка, больная возвращалась к мужу и дочери в Петербург.
…К 1925-му муж-адвокат погиб. У тринадцатилетней девочки осталась только мать, дама хрупкого здоровья. Жизнь показала, что зимовать в России, колоть в Тамбове дрова — она может.
От путешествий в Египет у нее уцелел чемодан с сущей чушью: бумажные веера, медные браслеты, рекламки товарищества «Меркурий», сфинксы из блеклой ляпис-лазури, клочья шелка. Зимой 1925 года, сидя с двумя девочками у печки, дама открывала этот ларец и тихо рассказывала: серебром холодной зари озаряется небосвод, от Стамбула до Скутари пробирается пароход (Гумилев, кто не помнит)… Айя-София над Босфором, ужин в порту Пирея, желтый щебень Акрополя. Пирамиды и бедуины. Ослики в бубенцах везут груды мандаринов на рынок.
Щелкали мятые замки английского чемодана. Ворохом старых открыток в руки выпадал мир.
— Ты знаешь, — говорила бабушка, подполковник медслужбы Красной армии и ветеран Сталинграда, семьдесят лет спустя, — только той зимой, перебирая веера и программки, примеряя эту чушь, медь, перламутр, бисер, я поверила, что и вправду есть… какие-то еще формы жизни. Египет и Греция, море и пароходы. А не только вьюга в степи, картошка в печи и Тамбов 1920-х.
…Поверила. Но, похоже, — не до конца. В 1990-х я ее застала у окна в кресле с буклетом «Прованс» (привезенным из двухдневного, на медные деньги, броска в Авиньон). Глядя на лаковые картинки — римские руины в Арле, пылающая лиловым лаванда, — она вдруг спросила:
— Алена… Ты вправду все это видела?
Ну — видела. Не то чтобы мне все это — и я всему этому — уж так сильно, до оскомины намозолила глаза. Но и сейчас, двадцать лет спустя, при искушении фыркнуть — рубль упал, а евра взлетела, с поездами у них там сущий раздрай (прилагаются пять историй), кофе и у нас научились варить… и сколько можно без толку топтаться по музеям, милая странница?! …Я пытаюсь поймать то ошеломляюще сильное чувство 1990-х: мы едем в этот автобусный тур за три поколения русских.
На первые деньги. На медные деньги. Тряпки, какие-нито, — и даже компьютер — будут потом. За три поколения, прошедших XX век с полной выкладкой, — мы пересекаем на пароходике в разноязыкой толпе Венецианскую лагуну. Словно с того берега Стикса — обратным рейсом.
Сходим по трапу на Пьяццу. (У меня нет точного объяснения — зачем, за чем?!)
И ведем за руку детей. Это было чуть не самое важное: ведем за руку детей.
И дома, в Москве, учим их языкам — на те же первые, медные деньги 1990-х.
…Что мы привезли из Европ-с? На самом деле — много чего. Закрытие страны на семьдесят лет было одной из худших, из самых слепых ошибок Советов. Не говорю о беде 1920–1940-х. Но и в относительно благополучном позднем СССР покрывались пылью дома и коростой окна, дряхлел асфальт, лет по десять не красили заборы. И каждый взгляд на мир укреплял уныние и отчаяние.
Все это — включая уныние и отчаяние — казалось нормой. Данность ведь обычно и кажется нормой: особенно если за 70 лет ушли все, кто воочию видел окна чистыми, газоны зелеными. Сравнивать было не с чем. Медленно оползали фасады. И люди: одной из худших бед среднего советского интеллигента (по себе знаю) было то, что он не видел рядом никого лучше себя. Начиная с элементарного: владения языками, бега трусцой и трудозатрат в единицу времени.
…Что мы привезли из Европ-с? Хотя бы эйдос, платоновский идеал евроремонта, медленно ползущий по стране. От Садового кольца к Тихому океану. Первый данный в ощущении (ну вспомните, кто старше сорока!) образ сияюще чистого стакана (вскоре выяснилось: можно купить такую машину). Освеженного ремонтом квартала. Нового троллейбуса (ведь мы не замечали изрезанных сидений!). Холодильника в минимаркете. И все это, примененное на практике дома тысячами людей, от сити-менеджеров до домохозяек, затеявших ремонт кухни,—стало складываться в единое пространство РФ, не вызывающее у обитателей уныния и отчаяния.
Мы привезли из Европ-с — если угодно — информационный повод к обновлению жизни. Хотя бы в самых простых, бытовых, повседневных ее формах. Но и за это надо быть благодарным. И помнить: ребята, мы уже пробовали замыкаться в себе, долго и величественно. Пути не вышло.
…И не дай нам Господь когда-нибудь перебирать новую чушь, новую пену путешествий в старом «самсонайте» — елочные шары венецианского стекла, музейные буклеты, банки из-под пряников с бородатыми королями, колизеи в стеклянных шарах, бирюзу из Невады, — чтоб тихо дать понять новым поколениям детей «одной шестой», что и вправду есть… какие-то еще формы жизни.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»