Новелла Матвеева не любила плакальщиков и посвятила профессиональной плакальщице Феклушке одно из лучших своих стихотворений семидесятых годов: «Не люблю я нашу плакальщицу Феклушку. / Она ходит осторожно, как по стеклышку, / а зовут-то ее, черную палачицу, где самим бы надо плакать, да не плачется. / На порог она с размаху-то бросается, лбом-то бьется, а слеза не вытрясается. / А как не было бы Феклушке заплачено, вот тогда бы наша Феклушка — заплакала!»
И умилять она не любила, а автору этих строк говаривала: больше всего следует избегать чистоты, теплоты и пронзительности. Прежде всего — пронзительности!
Поэтому добавлять свой голос к хору плакальщиков, которые при жизни Матвеевой о ней не помнили, я не стану. Хотя к Матвеевой никакая пошлость не липнет. Когда в знаменитой песне «Какой большой ветер», которую один из героев Битова назвал единственным подлинным шедевром в авторском жанре, она вдруг резко отворачивается от урагана и смотрит на совсем другое, абсолютно противоположное, —«А ты глядишь нежно, / а ты сидишь тихо, / и никакой силой тебя нельзя стронуть», — она ведь не себя имеет в виду, такую спокойную среди общего беснования; она не была спокойной и не стремилась к этому. А это, я думаю, она о своем даре, который действительно ни в каких бурях ей не изменял.
И романтику она недолюбливала: «Осторожней с этим словом. Гитлер был романтик». И к романтизму в целом относилась с недоверием, отлично понимая корни самых страшных учений ХХ века. И не зря именно о пиратах, романтизировать которых никогда не следует, у нее сказано: «Не помрут — так другим могилу выроют, / пусть несутся их души к праотцам, / но романтику они символизируют — / хоть за это спасибо подлецам!»
И о том, что Матвеева была блистательным виртуозом, сказочно одаренным поэтом, — тоже сказано достаточно, еще в ее молодости, когда первые же ее публикации поразили именно зрелостью дара, верностью руки. Наверное, мне надо бы сказать о том, что знаю я один, — потому что за тридцать лет общения, сначала ученичества, а потом и обычного диалога (никогда не на равных!), я запомнил множество ее высказываний и научился у нее — во всяком случае, старался научиться — множеству важных вещей, профессиональных и не только. Но как раз вспоминать ее трудную и во многом героическую жизнь сейчас, по-моему, не надо — потому что хочется видеть эту жизнь триумфальной, а не горькой. Ее терзали болезни, она почти никогда не знала достатка, на двадцать пять лет пережила мужа, знала времена почти полного забвения, а про детство ее и отрочество с черной работой в подсобном хозяйстве детдома вообще умолчим, — и все-таки она сделала так много! Она приоткрыла завесу, за которой торжествовали, ликовали, пели такие чудеса! Сейчас модно ругать бардов (опять), но сама она лучшим из всего сделанного считала песни, страдала, когда они не приходили, радовалась каждому наброску («Старайтесь записать как можно больше, когда вещь приходит. В первый момент так радуешься, что твердишь какую-нибудь одну пришедшую строчку и не можешь заставить себя работать; а ведь потом окно закроется»). И песни эти — действительно те самые райские звуки, которые поэт должен сюда занести; а если не занес, то он может быть сколь угодно хорошим, одаренным и полезным человеком, но поэтом называться не должен.
(И к слову о полезном — немедленно вспоминается из разговоров с ней же: «Дурак не может быть добр, дурак может быть в лучшем случае безвреден».)
Она знала наизусть все свои песни и почти все стихи — и множество чужих: такую память я видел только у самых одаренных музыкантов. Отшельническая жизнь, какую она вела (в особенности со второй половины девяностых), была, может быть, для нее единственно возможна, а потому не следует сетовать на кажущееся забвение, молчание, которое ее окружало. Был узкий круг друзей, которые помогали (в том числе — теперь об этом можно сказать вслух — Юлий Ким, передавший ей значительную часть своей премии «Поэт»); были немногочисленные, тактичные близкие. А слишком многочисленные поклонники ей бы мешали, наверное, и аскезу свою она выбрала сама. Помню, когда после смерти Ивана Семеновича я уговаривал ее хоть кусок хлеба съесть и чаю выпить, — она отвечала: «Нет, мне кажется, что так я кормлю свое отчаяние». Поводов для отчаяния у нее было в последние годы много, и хотя в стихах ее по-прежнему звучит чистый и сильный голос защитника всех угнетенных и бедствующих, — она, кажется, редко верила, что способна нечто изменить. Впрочем, истинный подвиг всегда безрезультатен и воздаяния не ждет. И заслуга поэта не в том, что он встает на правильную сторону, а в том, что транслирует райский звук. Человека воспитывают не угрозы и не ласки, а чудо: то, чего он не может объяснить, то, что раздвигает его горизонты. Когда я впервые услышал, а потом увидел, а потом узнал Матвееву, — мне явилось то, чего не бывает; и когда она пела — на сцене или в квартире в Камергерском, похожей, как всякое ее жилье, на каморку папы Карло, — я безошибочно понимал: действительность — вот. Прочее все — имитация. Действительность — это: «В закате раннем море убегает, / трофеями роняя корни трав». Или: «Вечер картину зноя мягкою кистью смажет, / ночь поперек порога черной овчаркой ляжет». Или: «На далекой черте горизонта, / на пустынном прилавке заката, / где вечернее свежее золото / израсходовалось куда-то». И все. И больше поэт ничего никому не должен.
Мы знаем наизусть сотни ее текстов и мелодий, но предстоит нам узнать никак не меньше: Матвеева писала очень много. В черновиках, в столе, в набросках лежат десятки песен (мелодии она записывала своим способом — рисовала гриф гитары и ставила метки на нем); сотни стихотворений, сонетов, эпиграмм не публиковались по соображениям осторожности или такта; многие песни не записаны вообще, и сейчас настал черед архивистов: выявлять и публиковать эти древние записи. (Довольно много — на кассеты — записывал ее и я, и там тоже есть уникальные вещи.) Но главное — в архиве лежит трехтомный роман-сказка «Союз действительных». Из первой его части сделана опубликованная в сборнике «Дама-бродяга» пьеса «Трактир «Четвереньки», которую она так и не увидела поставленной. Вторая и третья части лежат в разрозненных отрывках, над приведением которых в должный вид она работала в последние годы. Некоторые куски из третьей части были опубликованы в «Дне литературы». «Союз» вырос из ее детских снов: о домохозяйке Весте, которая ночами причудливо переносится в подводный трактир, где кутят утопленники, не знающие, что они умерли… «Действительными» в этих снах называют реальных, живых, попавших туда случайно; трудней всего им опознать друг друга. Это гротескная, сновидческая, иногда бредовая проза, не похожая ни на Грина, ни на столь же любимого ею Кафку, — проза, полная тягостного ощущения навязчивого дурного сна, из которого нет выхода. Но герой и героиня в конце концов узнают друг друга — во второй части и предстоит найти себя уже в реальности.
Что будет с этим романом — не знаю, но знаю точно: архив Новеллы Матвеевой таит в себе еще множество шедевров, и мы увидим истинный масштаб ее дара. Хотя и того, что знаем, — совершенно достаточно, чтобы противопоставлять собственным дурным бесконечным снам. Матвеева — такой столп яркого и чистого света, такое обещание невозможного, такое Действительное среди кошмарного, что к этому можно ничего и не добавлять: ни новых черновых сочинений, ни скорбных слов.
Сказано же — «Не плачьте, не плачьте, не плачьте обо мне».
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»