Джулиан Генри Лоуэнфельд — американский поэт, переводчик русской поэзии, автор книги «Мой талисман. Избранная лирика и биография Александра Пушкина». В переводах Лоуэнфельда сохранены поразительная глубина, прозрачность, смысловая насыщенность и теплота пушкинского стиха — это оценка директора ИРЛИ РАН (Пушкинского дома) Всеволода Багно.
— Джулиан, откуда в вашей жизни взялась Россия? Кто-то из семьи русский эмигрант?
— Мой прадедушка Рафаэль Левенфельд был переводчиком Льва Толстого и дружил с Шаляпиным, Немировичем-Данченко, Глиэром. После революции в его доме в Берлине жили Набоковы. Но ни дедушка, ни папа, ни мама-кубинка русского языка не знали. Поэтому, с одной стороны, тяга к русскому языку у меня в крови, а с другой — не было никаких предпосылок к тому, чтобы его изучать — ведь я рос во время холодной войны, когда мы свято верили, что Советы могут напасть и долбануть прямо по Бронксу, ходили на уроки гражданской обороны в школе.
Мой папа был не просто юристом — он автор учебника Оксфордского университета по международному праву, он был замгоссекретаря, такой юрист юристов. Моя сестра тоже замечательный юрист, о ней снимают сериалы: ее профессия называется public defender — она защищает тех, у кого нет денег на оплату адвоката. И я стал юристом, потому что не хотел спорить с родней, поступил в Гарвард. И однажды на втором или третьем курсе, когда бежал на занятие, увидел на улице эмигранта, который бренчал на гитаре и пел песенку на незнакомом мне языке. Я подошел и спросил — какой это язык? Он ответил: русский. И с этого момента я знал: мне нужно выучить русский язык. А если ты начинаешь им заниматься, ты не сможешь не заметить Пушкина. Это как если ты приедешь в Непал, то непременно увидишь Эверест.
— Как в семье отнеслись к вашему новому желанию?
— Мама и папа очень переживали — ведь я никогда ничего не делаю наполовину. В 1986-м я поехал учить русский язык в Питер. Программа обучения, видимо, была так задумана, чтобы иностранец не сумел бы потом даже заказать себе кофе на вокзале. Такое часто случается с великими славистами — они мастера писать сноски, но послушайте, как они говорят, это же ужас! Поэтому я подумал: буду общаться с народом. Однажды ко мне на Невском подошел парень и спросил: «Третьим будешь?» Я не знал, что это такое, и отреагировал, как принято в Америке, когда ты чего-то не понимаешь: пожал плечами и сказал: «Окей». — «Дай рубль». Я подумал — может, бездомный, — и дал. А он взял меня за руку и сказал: «Пошли». В результате утром я проснулся в коммунальной квартире на Невском — с похмельем и с такими знаниями быта, которые никогда бы не получил на уроках.
—Пушкин наверняка бы оценил подобный сюжет…
— Для меня Пушкин – это бездонное и прозрачное море с разными течениями... Он парадоксальный, светлый и ироничный, умеет критиковать и признаваться в любви одновременно. Последнее наиболее ценно, потому что для поэтов, особенно современных, в том числе для тех, талант которых бесспорен, поэзия — скорее, способ излить свою боль или желчь. А Пушкин празднует жизнь: щедро делится не только своей болью, но и светом, и любовью. И в каждой строке — новый эмоциональный поворот, новые смыслы. «Я вас любил, любовь еще, быть может, в моей душе угасла не совсем»... Чувствуешь — еще как не угасла, еще как любит, и «быть может» и «не совсем» только усиливают это ощущение. И то же самое здесь: «Я вас любил безмолвно, безнадежно, то робостью, то ревностью томим, я вас любил так искренно, так нежно, как, дай вам Бог, любимой быть другим». Это все так же сложно, как и сама любовь. И так во всем. Какое у вас любимое стихотворение Пушкина?
— «Я вас люблю, хоть и бешусь, хоть это труд и стыд напрасный…»
— Смотрите, и здесь тоже эмоциональный пируэт: «Я вас люблю, хоть и бешусь, хоть это труд и стыд напрасный, и в этой глупости несчастной у ваших ног я признаюсь!» Как точно переданы перемены ощущений! И опять-таки парадокс: когда отдаешься голосу Пушкина, потом становится легче услышать собственный голос в своих творениях. Поэтому недаром Пушкиным занимались Ахматова, Цветаева, Блок…
— Есть довольно много переводов Пушкина, тем не менее вы взялись делать свои...
— Пушкина переводили слависты, но этого мало: нужно быть поэтом, я бы сказал, в первую очередь — поэтом. Мне кажется, главная задача переводчика — передать мурашки. Поэзия — странное искусство: надо передать словами то, что невозможно передать словами. Это выражение особого состояния души, при переводе его нужно пережить, понять и пересказать, причем максимально простым языком, иначе, если ты будешь задумываться над каждым словом, то вообще ничего не переведешь. А если переводить ощущения, то получается очень четко и точно.
— Ваши переводы оценили?
— Мне хотелось поделиться Пушкиным с родными, которые очень ждали, когда же у меня наконец закончится это «увлечение». Но когда я показал им переводы Пушкина, вопросов больше не было. Можно сказать, что стихи Пушкина помогли мне помириться с родителями. До этого они не понимали, как я мог уйти из адвокатов в поэты!
— Не испытываете ли вы, так любя нашу страну и ее культуру, горечь из-за того, что сейчас происходит в этой культуре?
— Я почти перестал ходить в театр, поскольку ты идешь, например, на «Вишневый сад», а попадаешь на «Маркиз де Сад». Это какое-то осквернение, опошление. Я не люблю слово «богохульство», но это оно и есть. Больше всего ценится Геростратова слава. Кому она нужна, зачем? Зачем нужно, чтобы Татьяна прыгала с трамплина, а потом, свисая с трапеции, говорила высоким и монотонным голосом письмо Онегину? Зачем нужны два Ленских, один из которых влюблен в другого? Зачем нужно, чтобы няня курила травку прямо на сцене? Это не Пушкин. Но я не хочу жаловаться, пусть будет свобода. Я сам собираюсь ставить «Маленькие трагедии».
—Вы режиссер?
— Да, а также драматург и композитор. И мой радикализм заключается в том, что я консерватор: надо ставить именно то, что имел в виду Александр Сергеевич. Пьеса — это общение автора с публикой. Режиссер должен быть зеркалом автора, а не соавтором!
— Не изменилось ли отношение к вам ваших русских друзей в свете событий последних лет?
— Иногда мои русские друзья смотрят новости, верят им и ругают Америку. Иногда я обижаюсь, когда от меня требуют объяснений, я же не Джен Псаки. Но я чураюсь политики, ведь каждый верит собственной правоте. Как юрист могу сказать, что за всю жизнь не встречал ни одного человека, который считал бы себя неправым. Мне приходилось в ходе своей юридической работы общаться с киллерами, с обманщиками, ворами, и каждый из них оправдывал свои поступки. Политика разделяет народы, а мне хочется нас объединить. В американцах много похожего с русскими: щедрость, широта, вера, природа. У вас было крепостное право, у нас — рабство. И у вас, и у нас огромные страны. И у вас, и у нас есть ощущение миссии, чувство, что мы уникальный народ. Волга впадает в Миссиссипи!
— Вам не позавидуешь: американец, любящий русскую культуру, наверное, получает и с той, и с другой стороны...
— Пусть! Я считаю себя таким счастливцем, что живу с Пушкиным, русским языком, с этой великой культурой.
— У вас уникальный взгляд на нашу страну: одновременно изнутри и снаружи. Как вы считаете, что жизненно важно для России?
— Не дерзну советовать. Но вот в нынешней Германии меня поразило вот что. Куда ни идешь, особенно по Берлину, везде видишь памятные камни: тут жил такой-то, арестован тогда-то, отправлен в лагерь смерти туда-то... Мне бы хотелось, чтобы когда-нибудь в России тоже были такие же камни в память о тех, кто погиб невинно. Надо помнить об этом горе и не скрывать правду. Мне кажется, память и способность горевать важны, это от многого лечит. И еще я верю, что нужно беречь язык, читать классику. Ведь красивые слова исцеляют недуги, открывают сердца... А если не хранить язык, не быть благодарным за то, что нам даровано, то мы этот великий дар теряем.
Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.
А.С. Пушкин
I loved you once, and still, perhaps, love’s yearning
Within my soul has not quite burned away.
But may it nevermore you be concerning;
I would not wish you sad in any way.
My love for you was wordless, hopeless cruelly,
Wracked now by shyness, now by jealousy,
Yet I loved you so tenderly, so truly,
As God grant by another you may be.
Translated by Julian Henry Lowenfeld
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»