Пять лет назад Миндаугас Карбаускис стал художественным руководителем Театра имени Вл. Маяковского. За это время отремонтировано основное здание, вернулась к жизни после долгого небытия и капремонта Сцена на Сретенке. Вышли «Таланты и поклонники», «Кант», «Русский роман» Карбаускиса, Лев Эренбург поставил «Бесприданницу». Зрители твердо запомнили имя молодого режиссера Никиты Кобелева. Москва увидела новые амплуа звезд «Маяковки» — Светланы Немоляевой и Евгении Симоновой, Игоря Костолевского и Михаила Филиппова. В чем-то театр Карбаускиса вызывающе традиционен. В чем-то очень нов. Театр Маяковского первым в Москве, кажется, начал ежедневные интернет-трансляции спектаклей (афиша — на сайте). И уж точно первым придумал систему «подвешенных билетов» на детские спектакли. В кассе «Маяковки» теперь можно оплатить билеты — и оставить их для семей, у которых нет возможности повести детей в театр. Но Миндаугас Карбаускис говорил с «Новой газетой» не столько о конкретике этих лет, сколько о незримом фундаменте своего театра.
— Исполняется пять лет вашему театральному домостроительству…
— Не домостроительству. Этот дом был построен — и давно. И труппа была собрана. Так что это не домостроительство, а… большая уборка, может быть.
— Хорошо, дом был построен. Но вы вошли в него с образцовым тактом, привели с собою молодых домочадцев и друзей дома — Никиту Кобелева, Сашу Денисову. Вы ничего не рушили, но все засияло по-новому, включая образы и амплуа ведущих артистов…
— Все происходило само собой. И общими усилиями. Это очень важно. Одной из главных задач поначалу было найти себе молодого помощника, коим стал Никита. В каком-то смысле он повторил мой путь в театре Табакова.
— Мне давно хотелось о другом домостроительстве спросить. С первой постановки «Долгий рождественский обед» в «Табакерке»-2001 казалось: строительство дома, рода — сквозная тема ваших спектаклей.
— Не знаю, насколько это тема строительства… Я на это очень иронично смотрю, с сарказмом. Я бы скорее сказал, «утопия дома». Потому что, что ни построишь — все равно разрушится.
— Разрушится потому, что это судьба всего построенного? Время такое? Почва такая?
— И время тоже. Я вообще созревал во время, когда все рушилось вокруг. Все ценности резко поменялись. И до сих пор, собственно, эта земля ищет, кто она такая. Перебирает варианты самоидентификации: и свои, и навязанные. Поиск дома, утопичность этого поиска, даже трагичность его — моя жизнь пронизана этой темой. Потому что я являюсь неким эмигрантом, что ли. Я двадцать лет здесь живу, разговаривая на русском языке, абсолютно его чувствуя… и так далее, и так далее. Но может быть, это не очень счастливая жизнь — жить посередине, между Россией и Литвой. Вообще между любыми двумя мирами. Ты не там и не здесь.
— Но именно «в годы, когда все рушилось», созрело целое поколение режиссеров.
— Да. Был слом, но в те годы стало возможно получить работу молодым режиссерам. Это тоже связано с Олегом Павловичем. Он брал наотмашь. Всех, кто выпускался в мастерской Петра Фоменко в ГИТИСе. Знал: хорошая мастерская. И всем давал работу. Эта «неразборчивость» Табакова принесла большую пользу: все отобралось само собой. Люди, которые шли в режиссуру осознанно, воспользовались этим шансом и остались в ней.
У меня многое определялось еще тем, что я платил за свою учебу. И должен был, абсолютно должен все это оправдать: деньги, доверие родителей. То, что они в меня вкладываются. Поэтому я, например, окончил ГИТИС экстерном, на год раньше.
Я поздний. Человек, который долго не мог найти себе занятия. В ГИТИС поступил в 25 лет. И конечно, принес родителям много беспокойства.
— Но в режиссуру и приходят не из школы. Вы получили актерское образование в Литве…
— Ну да… И года четыре по этой профессии не работал. Бездельничал. Задумал отъезд. По сути, я один из первых эмигрантов того поколения, которое уезжало из Литвы. Не получив работу, не реализовавшись. Внешне все это оправдалось. Внутренне — я остался тем же бездельником, просто жестко себя воспитывающим. Очень много сделано волей.
— До вашего прихода в театр Маяковского ходили слухи: Карбаускис работает над «Котлованом» Платонова. Вы не хотите завершить отложенную постановку на этой сцене?
— Я его знаю наизусть, «Котлован». Многие сцены придуманы и очень мне нравятся. Но я утыкаюсь в вопрос «зачем?». Эту яму рыть…
Может быть, я не готов. Может быть, эта книга шире и мощнее, чем то, что я сейчас могу. Рано еще… И я все время что-то сочиняю о «Котловане», и никак не могу решиться его делать.
— Вы собирались ставить «Анну Каренину». Но в спектакле «Русский роман» по пьесе Марюса Ивашкявичюса мотивы романа слились с «историей семейной» Льва Толстого.
— Мне было интересно именно виденье Марюса. Был нужен не инсценировщик, а автор. Мне кажется, это замечательный драматург. Целое явление. Есть сокровенность в его буквах. Он пишет сердцем. И мне бы хотелось хоть немножко к этому прикоснуться.
И Анна в спектакле — это Анна Марюса. Она ведь совершает величайший грех. Меняет Бога на другого бога — на любовь. То есть… она, по сути, заповеди приносит новые. В царстве любви все иначе: надо погибать во имя любви, чтоб подтвердить подлинность. Это, конечно, не по-христиански. Но такова суть Анны.
— Там две равноправные «линии судьбы». Анна рушит. Левин строит — все тот же дом, род…
— Левин мне как раз очень понятен. Он сформулировал модель и должен ее реализовать! Максимализм во взрослом человеке довольно редкий… Крайний идеализм. В этом он и прекрасен.
Кстати, трудно сыграть такой идеализм: просто героическая задача для артиста… А модель эту воплотить так, как мечтал Левин, просто невозможно. «Утопия дома» снова не сбудется.
А Анна все время ускользает. Ведь там Анна не из книги. Может быть, это Анна Софьи Андреевны? Она уходит из романа и живет уже своей жизнью. Все болеют Анной и ее гибелью…
Но в Левине не только «утопия дома» интересна. Еще богоискание. Пробовал умом понять. И не мог. Ему уже жить с этим логическим поиском было нестерпимо, уже не дышалось. И тогда… открытие: надо либо верить, либо нет. Ум больше не в помощь. Вообще, это не момент размышления. Либо ты во что-то веришь — и это у тебя есть. Либо нет.
Это важная история: искать или не искать? Есть или нет? Некоторые говорят, что нет. Это их проблемы. Но… мне все-таки хочется, чтоб Бог был. Не тот, который на плакатах и хоругвях. Куда более сложный. Неброский. Но — был.
— Очень хорошая формула: «Мне все-таки хочется, чтоб Бог был».
— Она рождается в сопротивлении другой формуле: НЕТ-НЕТ-НЕТ-НЕТ. Всегда броско поданной. Ну, если нет… мне скучно. Я не верю, что нет.
— У театра Маяковского снова два адреса. Большая сцена на Большой Никитской и Сцена на Сретенке. Есть разница между их публикой?
— Большой зал все-таки диктует свои правила. Это всегда вопрос кассы. Это, скажу, нелегкий труд — формировать афишу большой сцены.
Сретенка — это отдушина. Зал небольшой. Мне кажется, у нас там замечательный репертуар. Он очень разный, но об одном — о природе человеческой. «Не все коту масленица», «Цена» и «Отцы и сыновья» Леонида Хейфеца, «Декалог на Сретенке» Студии-OFF и Никиты Кобелева, «На траве двора», «В.О.Л.К.» Светланы Земляковой. И любимый в театре спектакль «На чемоданах» Саши Коручекова. От меня там «Кант» и «Пунтила». А каков детский спектакль Ольги Лапиной! «Фабрика слов» называется.
И последний наш совсем уж эксперимент: спектакль «Я была в доме и ждала…» — Жан-Люк Лагарс в постановке Анатолия Шульева. Это не Сретенка, а Малая сцена на Никитской. Мы с режиссером выбрали пьесу по очень простому принципу: «Давай-ка сделаем то, что нам хочется». Единственный случай, когда я так себе позволил забыть о публике, т.е. о неких ее предпочтениях. Ну и пусть не ходят. Мне было очень интересно посмотреть, что получится из Лагарса, как откроются актрисы и молодой режиссер… И я очень доволен результатом.
Мне в целом нравится наш последний сезон: он был легкий. Он был творческий уже — и соответствовал тому, что я представлял на пятом году. А представлял я, что придет время, в котором захочется остаться еще так лет на пять.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»