Тем более возведение его в закон, нарушение которого карается уголовной ответственностью? Вот только что отошла очередная православная Пасха, и всю Страстную неделю перед ней читались Евангелия об исполненных редкостной агрессивности оскорблениях Иисуса Христа. Кажущихся невообразимыми применительно к Богу, каковым его почитают христиане, но и к человеку, — попирающими все представления о морали и гуманности. И как в ответ на это вел себя Он? Терпел. Или, по словам пророка, истязуем был, но страдал добровольно и не открывал уст; как овца, веден был на заклание и, как ягненок перед стригущим, безгласен.
Если Бог отзывался на все издевательства и пытки лишь молитвой за оскорбителей и мучителей: «Не ведают, что творят», — почему его нынешние последователи и ученики публично объявляют о своей столь тонкой душевной организации, что требуют возмещения за скорби, перенесенные ими от поношений, и настаивают на наказании виновных? Объяснение напрашивается самоочевидное: не оказаться хуже некоторых. Не упустить шанса продемонстрировать собственную крутость. После «спектакля» «Пусси Райот» только и слышно было: да попробуй они так в мечети, их бы на месте растерзали. Не знаю, как поступили бы мусульмане, но само намерение сравниваться свидетельствует прежде всего о формальном подходе. Если ислам — религия более жесткая, это не значит, что христианская терпимость не достоинство. Равняться означает по нашим временам — соревноваться в недопущении чьего-либо превосходства, в утверждении собственной амбициозности, в том, чтобы как минимум упереться рогами, обломать чужие, а никак не в достоинствах. Больше всего этому соответствуют такие примитивные формы социального соревнования, как «облом», бытовавший в школах в те времена, когда я учился в младших классах. Сплачивалась группа и била того, кто, как казалось большинству, выходит за границы одинаковости. Слепок с расправ в лагерных зонах.
Вспомнить об этом меня заставил облом, учиненный школьникам, победившим в ежегодном конкурсе общества «Мемориал». Но заставил не негодованием по поводу его почти официальной оплаченности, погромности и дикарства, словом, клейма «фашизма», затасканного на сегодня до стертости, а будущими судьбами молодых людей, записавшихся в обломщики. Конкурс был на тему «Человек в истории» — в расширительном смысле, каждый. Мы живем изо дня в день самым обыкновенным образом, а со временем выясняется, что постепенно увязая всё плотнее в истории. Лет через 30—40 после молодости встречаем старого знакомого, и не близкого даже, он говорит: «А помнишь?» — и мы вздрагиваем. Не потому, что наше прошлое — скелет в шкафу, а потому, что где гарантия, что не вспомнит он про нас что-нибудь такое, чего мы совсем, совсем не хотим, чтобы он вспоминал. Помнишь, как ты зеленкой в тех малолетних умников брызнул и женщину облил? Писательницу, пожилую, из жюри?
Всех делов-то! Чепуха, безнаказанно, менты только лыбились. А оказывается, это твоя репутация. Не в безвоздушном же пространстве дело было, а в историческом, и этой зеленкой история тебя тогда пометила. И даже в России, где репутация давно в грош не ставится и мало кого интересует, с плеча ее не сбросишь. Может, конечно, чудо случится, но не похоже, чтобы кого-то из тех, кто на эту облаву добровольно вышел, когда-то в будущем назвали благородным. Достойным. Просто добропорядочным. Скажете: «Тоже мне потеря». Как знать? У Некрасова, помните: «Пил детина Ерофеич, / Плакал да кричал: / «Хоть бы раз Иван Мосеич / Кто меня назвал». А ведь нанятым только и требовалось, что на миг задуматься, надо ли поднимать плакат: «Не дадим переписать историю». Не что гурьба вокруг про это верещит, а что ты сам думаешь. Очень много, мириады слов выбрасываются в пространство, минуя мозг. Современный поэт, давая любоваться своей свободой, эпатирует публику в духе гимназического ницшеанства и броского цинизма: «Нет флага, / к которому я не хотел бы припасть». Дескать, копаться в мелочной политике — это по части вашей мещанской морали, а поэзии любая позиция на пользу. Ну почему уж любая, сейчас сроки жизни удлинились, можно дожить и до того, что припомнят какой-нибудь негожий флажок, под который некстати втянуло.
В гурьбе, разумеется, теплее. Но не всем. Я ехал в автобусе, и пара средних лет, сидевшая за моей спиной, обсуждала, куда логичнее высылать российских либералов: жена говорила, что в Америку, муж — что на Колыму, в пустующие лагеря. Либерал был я. Через неделю на этом же маршруте сидевший, опять сзади, одинокий немолодой мужчина объяснял по мобильному, что новый начальник «не обожает», как он несколько раз повторил, «отсутствия наличия», поэтому завтра быть на Васильевском спуске надо в 7 утра как штык. Завтра было 1 Мая: какова их задача, я не понял, хотя догадывался.
Хорошо бы кончить чем-то положительным. Но «неправильным», от «правильного» тошнит. У Довлатова есть персонаж, вор в законе, и, как таковой, отказывающийся выходить на работу. Надзиратель (он же рассказчик) вынужден регулярно сажать его в карцер. «Ты один против всех, — объясняет он. — А значит, не прав…» — «Один всегда прав», — отвечает тот («медленно, внятно и строго»).
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»