Кому и для чего нужен государственный контроль над творчеством?
В начале 1970-х я пришел на проводы знакомой пары, уезжавшей в эмиграцию. Когда проходил через двор к подъезду, обратил внимание на трех потертого вида одинаково одетых мужичков, двое теснились в телефонной будке, третий тоже хотел, напирал, но не выкраивалось для него место. Все шморгали носами и покашливали, было начало марта, холодное. Что это присланные на дежурство топтуны с их профессиональной простудой, ошибиться было нельзя.
Двухкомнатная квартирка была набита провожающими почти как их будка. Пришедшие до меня плотно наполняли прихожую, борясь за пространство, чтобы, как тот третий, не вывалиться на лестничную площадку. Я так-этак пристроился, так-сяк зацепился, через минуту-две почувствовал, что вошел в коллектив. Стояла полная тишина — и там, где влип в гостевую икру я, и внутри квартиры. Кто-то шепотом объяснил мне, что хозяева поехали проститься с женой высланного из СССР Солженицына: она занята собственными сборами перед отъездом с детьми к нему. Ну ладно.
Какое-то движение, миллиметровое, но складывавшееся в сантиметры, все же наблюдалось. Я деликатнейше протискивал где плечо, где колено и не быстро, так ведь и времени было с избытком, проник в комнату. Здесь молчали и не двигались, как будто за этим и приехали. Любое шевеление привлекало самое пристальное внимание стоявших каменно, лишь глазами поводивших. Внезапно как бомба взорвалась — это пробил мертвую тишь приглушенный, но все-таки голос мужчины средних лет, решившего пробраться к телефону. Он стал набирать номер, а мы, что называется, обратились в слух. «Я торт забыл дома, — сказал он, — принеси. В ящике стола. Круглый. Первый…» Очевидно, как и все, он чувствовал нелепость этого «первого». С той стороны, видимо, тоже недоумевали, потому что он стал повторять: «Ну, круглый, первый». Наконец, прикрыв трубку ладонью, сказал с раздражением и сжимая квазиконспиративно зубы: «В круге первом, ты что, не понимаешь?» То есть самиздатская машинопись или тамиздатский экземпляр солженицынского романа. Когда я, хозяев так и не дождавшись, тем же улиточным переползанием уходил, то заметил третьего из будочных филеров на подступах к порогу, тут было потеплее. Наши взгляды встретились, вероятно, он увидел в моем узнавание и просительно поднес палец к губам: не подымай шума, будь человеком.
…Примерно в те же времена моему приятелю дали на ночь машинопись Авторханова «Технология власти» — утром вернуть. Тем же языком намеков он оповестил по телефону своих приятелей. Вечером собралось порядочно народу, место обладало немалым преимуществом: приятель дружил с семьей, жившей в квартире под ним. Техника апробированная: читаемое делили на мелкие порции, потом являлся кто-нибудь снизу, ему передавали прочитанное. В середине ночи раздался очередной звонок в дверь, открыли, за ней стоял военный. После секундной паники выяснилось, что он — один из читающих в нижней квартире.
…В начале 60-х я полтора года был слушателем высших сценарных курсов. Однажды к нам явились три полковника, армейский, милицейский и госбезопасности, — с целью заинтересовать сюжетами из сфер их деятельности, нам для сценариев. Мы ждали чего-нибудь жареного от госбезопасности. Он начал с того, что 100% интуристов — агенты западных спецслужб. Знакомятся и выведывают. «И чего они у меня могут выведать?» — спросил один из нас. Тот ответил свысока: «Есть, есть чего, у каждого есть». Наш товарищ был человек с чувством собственного достоинства и вежливо спросил: «Например?» Начались пререкания. Полковник, как всякий гэбэшник, не соглашался открывать ни молекулы того, что считал секретными сведениями. С минуту каждый повторял свое, потом полковник неприязненно объяснил: он может спросить вас, в сколько этажном доме вы живете, потом узнать ваш адрес и пометить на карте число этажей — чтобы, скажем, запущенная ракета противника корректировала свою высоту при пролете.
…Осенней ночью я гулял по Ленинграду со знакомой англичанкой по бульвару на Адмиралтейской набережной. Когда мы оказались в самом темном месте, она достала что-то из сумки и опустила в карман моего пальто. Это был «Доктор Живаго», отпечатанный в восьмушку на очень тонкой бумаге. До сих пор стоит у меня на полке.
…Первое представление о Кафке я составил в середине 50-х с голоса: приятель знал польский и перевел мне с листа «Метаморфозы».
И так далее, и так далее. И теперь было затеяно обсуждение, вводить или повременить с введением цензуры в советском ее варианте. Склонялись скорее к — вводить. Известный кинорежиссер и известный монах описывали государственный контроль над творчеством как привлекательный позитив. Режиссер, допускаю, хотел списать недостаток собственной силы или воли, или таланта на этакое непротивление злу насилием. Едва ли Бергман или Антониони согласились бы, чтобы снимать фильм им помогала цензура. Что имел в виду монах, говоря, что всего-то большевики запретили две книги, толстую и тонкую («ГУЛАГ» и «Москва—Петушки». —Ред.), знает один Бог. Но если цензура была такой предупредительной и проницательной, зачем еще КГБ, его полковники и шпики? И если такой желанной и благодетельной, откуда брались ненормальные, которые при первой возможности сматывались за бугор?..
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»