Знаменитый писатель — об интригах, военной истерии и завтрашнем дне
Владимир Войнович знаменит по совокупности своих произведений: шлягер «Четырнадцать минут до старта» моментально стал позывными 60-х, солдат Чонкин — именем нарицательным, «Иванькиада» даже в Англии, не отравленной нашим квартирным вопросом, была объявлена Книгой года. А славу пророка принес ему роман-антиутопия «Москва-2042» (1986). Речь там идет о Московской Коммунистической Республике, окруженной тремя «кольцами враждебности», где произошло полное сращение партии и спецслужб, и сама партия называется КПГБ — Коммунистическая партия государственной безопасности. Все мобилизованы и военизированы, в качестве транспорта часто используются бронетранспортеры и т.д. И все это существует в пределах Большой Москвы. Ничего не напоминает? Неудивительно, что «Новой» захотелось побеседовать с человеком, на чью проницательность можно положиться.
— У вас был момент, когда казалось, что ваше время уходит?
— Не то что «время уходит», а что стал не ко двору и не знаю, где и как должен существовать. Я был в эмиграции, вернулся на родину. И здесь себя чувствовал чужим, и там — не своим.
— Кто на вас ополчился: власти или литературный круг?
— Все приняли по-своему. Когда я уезжал, КГБ собрал на меня 10 томов оперативной разработки, а когда вернулся — c 1989-го по 1991-й еще 4 тома. Литературная среда, в отличие от читательской, кисло принимала. «Чонкина» в 89-м напечатал журнал «Юность». Первое интервью в «Литературной газете» Ирина Ришина начала приблизительно так: «Вот вы приехали, напечатали «Чонкина», впечатления противоречивые»… Я возразил: «Тираж три с половиной миллиона расхватали немедленно, это противоречие?» «Чонкин» к тому времени был переведен больше чем на 30 языков. Сотни рецензий, монографии, диссертации, а в России критика как будто и не заметила.
Игорь Виноградов, мой до отъезда близкий друг, печатает статью «Здравствуй, Ваня!». Похвалив немножко «Чонкина», тут же обругал меня за «Москву-2042», которую я, по его мнению, написал, чтобы обидеть Солженицына и угодить советской власти. В литературной среде настороженность была общей…
— Вы вернулись по гражданским или литературным соображениям?
— Перестройку я воспринял с большими надеждами, стремился принять участие в переменах, но вскоре увидел, что мне здесь не очень-то рады. Еще до того, как я вернулся, в «Московских новостях» мою фамилию писали во множественном числе и с маленькой буквы: «Эти войновичи никогда не поверят в нашу перестройку». Послал свою повесть в журнал «Новый мир», где когда-то я был одним из желанных авторов. Главный редактор Залыгин ответил, что журнал печатает только тех, кто этого достоин, и ему странно, что я себя тщусь причислить к ним. И тоже заметил, что перестройка без таких, как я, обойдется. И вообще, куда я ни совался, чтобы как-то участвовать в общественной жизни, везде встречал сопротивление и в конце концов махнул рукой. Теперь могу сказать: вот потому страна и откатилась во многом к своему прошлому, что тогда ее «перестраивали» такие конформисты, как Залыгин.
— Но вы-то пытались ее перестраивать задолго до этого?
— У меня есть письмо председателя КГБ Андропова в ЦК от 5 апреля 1975 года «О намерении писателя В. Войновича создать в Москве отделение Международного ПЕН-клуба». Учитывая это и другие мои прегрешения, Андропов написал, что КГБ намерен провести со мной «беседу предупредительного характера». Во время этой «беседы», 11 мая того же года, кагэбэшники меня отравили, о чем я написал книгу «Дело №34840».
— Так вы действительно создавали ПЕН-центр, в котором сеичас кипят такие страсти, или Андропов возвел напраслину?
— Я пытался, но КГБ сорвал мои зловещие планы. Но когда в конце 80-х ПЕН-клуб все же организовался и было объявлено, что он создан для всех русских писателей, где бы они ни жили, я стал ждать, что меня пригласят. Но никто не пригласил.
Зато приглашает ирландский ПЕН-клуб — на конференцию. Туда же приехала советская делегация: Битов, Чухонцев, Хлебников. Мы встретились, ходили, гуляли. Однажды я поинтересовался: «Что же вы меня не приглашаете в ПЕН?» Битов мне не ответил, но позвонил моей жене: «Пусть напишет заявление, возьмет две рекомендации». Я отказался, считая, что имею право быть принятым без лишних формальностей, потому что, в отличие от создателей этой правозащитной организации, я действительно занимался защитой прав человека и бывал за это многократно и сурово наказан. Мне было передано (опять же через жену), что без рекомендаций и заявления я принят не буду. Нет так нет. Белла Ахмадулина, желая нас с Битовым примирить, предложила: «Давай я тебе напишу рекомендацию». — «Беллочка, а тебе кто-нибудь писал?» — «Нет». — «Вот и я заслужил право быть принятым просто так. «Рекомендации» Андропова должно быть достаточно». Хожу себе не член. Вдруг звонит мне, тогдашний не помню кто в ПЕНе, Владимир Стабников и говорит, что Андрей Георгиевич Битов просил сообщить, что я принят без заявления и рекомендаций. Не дождавшись благодарственной реакции, он заметил, что я могу гордиться тем, что попал в очень хорошую компанию.
— А вы думаете, что это хорошая компания?
— В качестве компании я тогда же усомнился и вскоре понял, что она вообще не моя. Руководство ПЕНа меня с самого начала игнорировало, из каких-то списков вычеркивало. Например, как-то мне позвонила из Праги писательница Лида Душкова и спросила, соглашусь ли я приехать в Прагу на съезд Международного ПЕНа. Я согласился. Съезд состоялся, но меня в списке российской делегации не оказалось. Я уже понял, что мне этот ПЕН ни для чего не нужен, и я бы из него охотно вышел, но не представлял, как это сделать тихо и незаметно. Теперь могу сказать прямо, что и мне он не нужен, и обществу от него — такого, какой он есть, — никакой пользы нет. Эта организация должна быть реально правозащитной и принципиальной в своих действиях, а если ее руководители не желают заступаться за кого-то, опасаясь, что власть рассердится и объявит их иностранными или нежелательными агентами, то грош им цена.
В нашей стране защита прав человека была и остается делом рискованным. Кто боится рисковать, тому должно быть стыдно называться правозащитником. Есть много занятий, в которых допустим компромисс, но правозащита к ним не относится. И если ПЕН намерен заниматься выборочной правозащитой, в рамках, угодных власти, то пусть он это делает без меня.
— Когда вы пишете открытое письмо президенту с просьбой освободить украинскую летчицу Надежду Савченко, вы какую струну его души рассчитываете задеть?
— Я думал не о его душе, а о здравом смысле. Имея его, можно было легко предвидеть, что захват одной чужой территории и покушение на другую обойдутся слишком дорого. За это придется платить деньгами, потерей международного доверия и престижа, напряжением международной обстановки, санкциями, новой гонкой вооружений, ухудшением качества жизни населения и даже риском большой войны с угрозой самому существованию российского государства.
— Как возникла жизненная установка «Хочу быть честным»?
— У меня к этому раннему рассказу «Хочу быть честным» был эпиграф: «Когда печаль и горе, и боль в груди моей, и день вчерашний черен, а завтрашний черней, находится немало любителей сказать: ах, жизнь его пропала, ах, кем он мог бы стать…» Когда я печатал первые стихи в газетках, думал: меня никто не знает, я могу какой-то компромисс допустить, а вот когда начну по-настоящему печататься, тогда все будет всерьез. И когда моя первая повесть была напечатана, я решил никогда не писать того, чего не думаю.
— Когда к вам пришел первыи успех?
— Когда первыи, очень плохои, стишок мои был напечатан. С него все началось. Я служил в армии. Образование — 7 классов. До службы был столяром, в армии стал авиамехаником. После демобилизации хотел заниматься чем-нибудь интеллектуальным. А чем? Попробовал кружок самодеятельности, попробовал рисовать, решил, что у меня не получается. (Я себя недооценил, теперь мои художественные выставки проходят с успехом.) У меня приятель писал стихи, я подумал: может, и я смогу. Написал кошмарный опус:
Наш старшина — солдат бывалый,
Грудь вся в орденах.
Историй знает он немало
О боевых делах.
Он всю войну провоевал,
Знаком ему вой мин.
Варшаву он освобождал
И штурмовал Берлин…
Когда много лет спустя я прочел это однои знакомои, она сказала: «Теперь я верю, что лошадь в результате упорного труда может стать человеком». Но тогда я послал этот бред в газету, его напечатали, чем вселили в меня надежду. Я решил писать не меньше одного стихотворения в день, надеясь, что такими тренировками когда-нибудь чего-нибудь достигну. Рекорд был — 11 за день. Через четыре месяца написал такое стихотворение, оно тоже слабое, но в нем уже что-то забрезжило:
И десять дней прошли.
Такой короткий срок.
Последний раз в глаза друг другу глядя,
Ты на диван, а я на вещмешок
В молчанье по обычаю присядем.
В последний раз подашь ты мне
шинель,
Походную солдатскую подругу.
Я вспомню из полутора недель
И эту незаметную услугу…
— Надеюсь, автобиографическое?
— Все выдумано совершенно. У меня никакой девушки не было. Один солдат, он окончил учительский институт, сказал: «Ты знаешь, я тоже писал стихи, но таких хороших не писал».
— И вы в себя поверили?
— После армии я жил с родителями в Керчи. Учился в вечерней школе, работал. Меня стали публиковать в местной газете. Но настоящее счастье от того, что меня напечатали, было все-таки в 1961 году… Нет, еще до этого. Дело в том, что, когда я приехал в Москву в 1956 году, я долго мыкался, не было знакомых, ни кола ни двора. Пробовал устроиться на работу. «Прописка есть?» — «Нет». — «Нужна прописка». Я иду прописываться: «Работа есть?» — «Нет». — «Без работы нет прописки». Тогда с этим было строго, Хрущев велел иногородних не прописывать. В конце концов, устроился на железную дорогу. Потом — плотником на стройку. И все время писал стихи, ходил в журналы, но меня отовсюду гнали. Бедствовал ужасно. У меня уже родилась дочь. А я еще в институт поступил, с работы ушел. И вдруг встречаю знакомого, который работал на радио. Он предложил мне должность младшего редактора в редакции сатиры и юмора.
— Ах, вот почему вы стали сатириком!
— Когда я с большим трудом собрал первую юмористическую передачу и принес главному редактору, он на меня тяжело посмотрел и спросил: «У тебя вообще-то чувство юмора есть?» Я честно ответил: «Не знаю». Я не считаю себя сатириком. Как-то один критик заметил: «Войнович придерживается чуждой нам поэтики изображения жизни как она есть». Я действительно старался изображать жизнь как она есть. Поэтому это часто было смешно. Но с радио меня тогда чуть не выгнали. Спасло, что я написал песню «Я верю, друзья, караваны ракет...», она сразу стала шлягером, как тогда называли хиты. Я проработал там полгода, написал штук 40 песен.
— Но таких, которые Хрущев пел, все же не так много?
— Одна. За песни я стал получать много денег. Зарплата 1000 рублей (до реформы 1961 года), песни — это еще тысяч пять. А в сентябре 1960 года я отнес повесть «Мы здесь живем» в «Новыи мир». Пришел с улицы, никаких рекомендаций. В отделе прозы суровая женщина спрашивает: «Что вам угодно?» Я говорю: «Вот, повесть принес». — «Поидите зарегистрируйтесь наверху». Я уперся: «Нет, туда не пойду. У вас там внутренние рецензенты, они читают по диагонали. У меня к вам просьба: прочтите первые десять страниц, если одиннадцатую читать не захочется, верните рукопись». Ее это очень удивило; ну хорошо, говорит, десять страниц я прочту.
— Это была легендарная Анна Самоиловна Берзер?
— Да. В конце той же недели получаю телеграмму: «Прошу срочно зайти в редакцию «Нового мира». Звоню своему приятелю, он говорит: «Володька, это успех!» И правда. В понедельник прихожу — там собралась вся редколлегия. Все уже прочли, включая Твардовского, и все меня хвалили. Это был самый счастливый месяц в моей жизни.
Потом был огромный поток рецензий. Меня за «Чонкина» в России так не хвалили, как за эту слабенькую повесть.
— Ну попытка отравления за «Чонкина» — это посильнее любой похвалы.
— У меня были и другие грехи. За «Чонкина», за выступления в защиту разных людей, включая Сахарова и Солженицына, меня отравили, исключили из Союза писателей, изгнали из СССР и лишили советского гражданства.
— Да, биография у вас бурная. Как случилось, что гимн вашего сочинения обсуждался в Думе? Сейчас это и представить невозможно, если вспомнить слова:
…К свободному рынку от жизни хреновой,
Спустившись с вершин коммунизма, народ
Под флагом трёхцветным с орлом двухголовым
И гимном советским шагает вразброд.
— Это был 2000 год, конец ельцинской эпохи. Тогда такое было возможно. Двадцать три голоса я получил. Еще Немцов был в Думе и сказал мне, что голосовал «за».
— Вы для чего его писали?
— Хотел высмеять затею переделки советского гимна. Это был первый шаг Путина, когда он пренебрег общественным мнением и повел страну туда, куда мы сейчас пришли.
— Куда именно?
— К диктатуре и почти сформировавшемуся культу личности.
—Хороша диктатура, когда вы говорите то, что говорите, и обращаетесь с открытыми письмами по поводу заключенных.
— Кое-что власть еще терпит, но с все большим раздражением. У вождей с либеральными намерениями, но диктаторским характером ум требует одного, а натура другого. Когда Путин пришел к власти, то относился с каким-то ограниченным уважением к понятиям «свобода», «демократия», какие-то либералы еще вокруг него были, и он с ними считался. Потом вошел в роль правителя, поставил на большинство. Пушкин писал: «Беда стране, где раб и льстец одни приближены к престолу». Раб и льстец никогда не посмеют сказать хозяину, что он в чем-то неправ, а тех, кто смеет, он не слушает и совершает ошибки, часто фатальные, за которые расплачивается весь наш ко всему привыкший народ.
— Чем вы объясняете небывалое умопомрачение в обществе?
— Перед Первой мировой войной воинственное сумасшествие привело Россию к краху, и теперешнее ведет к тому же. Если мы и дальше будем зариться на чужие территории, ссориться с Европой, воевать и угрожать Америке атомной бомбой — это неизбежно кончится плохо. Потом будет попытка новой перестройки и тогда, возможно, Россия развалится, как развалился Советский Союз. Чтобы избежать этого, нужны срочные либеральные реформы, но в настоящих условиях они маловероятны.
— Новая перестройка — это новая власть. Каким же путем произойдет ее смена?
— Не знаю, но любой власти когда-то приходит конец.
— Думаете, что внутри окружения Путина зреет недовольство?
— Оно не может не зреть. Потому что эти люди стали невыездными, лишились доступа к своим виллам, яхтам, счетам, врачам, курортам и прочим западным благам. Они же не верят сказкам, что санкции на них наложены просто так, а не за аннексию Крыма, бойню на Донбассе и сирийскую авантюру.
— Одна корысть и никакой идеологии?
— Этих людей любая идеология устроит, если поможет достичь корыстных целей.
— Корыстных целей они достигли, теперь им надо удержать свою власть, потому что при любой другой их будут судить.
— Без ремонта системы не обойдется ни новая, ни старая власть. Он обязательно начнется. Но в такое время наступает ослабление устоев. Оно, с одной стороны, возбуждает надежды на лучшее будущее, а с другой — грозит все тем же развалом страны.
— Это не экстремизм ли — призывать к развалу?
— Я не призываю, а опасаюсь. Если я говорю, что будет дождь, это не значит, что я его призываю.
— Ходорковский говорит, что нужна революция. Вы с ним согласны?
— Согласен, что нужна. Но что возможна, не верю. Хотя если власть постарается, то она такую возможность непременно создаст. Во всех революциях, бунтах и восстаниях всегда виновата власть, которая до подходящего состояния довела общество.
— То, за что всю жизнь вы боролись, не состоялось. Не считаете ли, что ваши усилия пропали напрасно?
— Мои усилия были прежде всего направлены на написание книг. Если их прочли миллионы людей, значит, они кому-то как-то греют душу, написаны не напрасно. Напрасно прошли жизни Ленина, Сталина, Брежнева и прочих, посвятивших себя химере коммунизма, угробивших миллионы людей и в конце концов приведших страну к катастрофе.
— Оказалось, что потребность в свободе не так насущна, как нужда в хлебе и зрелищах.
— В прошлом борьба за свободу нескольких поколений людей кончилась в России советским деспотизмом, отбившим веру в плодотворность этой борьбы. Теперь наиболее умные, талантливые и активные предпочитают получать свободу в готовом виде и едут туда, где она уже есть. В будущее родной страны они не верят, считая, что «в этой Рашке уже никогда ничего не будет».
— Вы тоже так думаете?
— Нет, я думаю не так. Я думаю, что в 90-х годах Россия сделала первый шаг к свободе и демократии. Может быть, следующий шаг будет удачнее. Но это уже будет не при мне.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»