В советское время праздников было три. Седьмое ноября — День революции, называемой по-обериутски октябрьской. Первое мая — День международной солидарности трудящихся. И Новый год — единственный не идеологический. Еще День Советской Армии и Международный женский, два отчетливо выраженных половых. И Конституции, бывшей сталинской, просто нерабочий день, при развитом социализме отсохший.
Первого мая у граждан взыгрывает кровь, врубаются инстинкты, выходит из берлоги подсознание. Звон ручьев, свежая зелень, первое тепло. Сексуальное возбуждение. Мутная память о древних римских флоралиях с участием девиц самого легкого поведения. Короче, вполне можно обойтись без трудящихся и их солидарности, но, поскольку нельзя, всем спасибо, все, насколько возможно, свободны.
Новый год — как правило, изрядное разочарование. По причине чересчур многих ожиданий, на него возлагаемых, и практического счастья («С Новым годом, с новым счастьем!»), с него спрашиваемого. Госплан не справлялся, стол не ломился. До середины 50-х в магазинах стояли в пирамидах елочкой консервы крабов «chatka», 56 копеек банка. Большим спросом не пользовались. Как и икра, что красная, что черная. На скатерти выглядели прилично, однако скорее как натюрморт. Пирующие скрывали, что брезгуют, но немножко брезговали: черт их знает этих склизких, паучиных, эти рыбьи яйцеклетки. А главное, что-то в душе давало знать, что под них не так надо быть одетыми, не в такой тесноте сидеть, не такими стаканами дуть водку. Салат с крабовой лапшой, конечно, шел неплохо, но примитивный холодец перешибал его запросто. Дальше хуже, все стало дефицит. Иногда к Новому году в гастрономе оставалась одна свиная тушенка — закусывали, но, согласитесь, не Ритц. А следующий — через 365 суток, отсюда настроение. Искрометные шутки угасали, флирт заветривался, игла царапала пластинки, елка накренялась. И примета — весь год такой.
Но прямым капканом было 7 ноября, эти самые «октябрьские». Праздником отмечать годовщину захвата власти большевиками, чекистами, будущей вохрой ГУЛАГа, пыточными и расстрельными командос — ну ни в какие ворота! Ан на хитрую гайку есть болт с резьбой: у близкого приятеля выпадал на это число день рождения. Был он архитектор с безумными идеями, фотограф с редким видением, живописец-экспрессионист на грани абстракции, тип яркий и непредсказуемый. Приходить к нему с поздравлением и подарочком было удовольствием незаурядным. А жил он на Адмиралтейской набережной в бельэтаже одного из ее непретенциозных особняков окнами на бульвар, на Неву, на Университет. Квартира поражала некоей театральностью антуража, унимавшими друг дружку: потолки, камин, потайные углы, полуциркульные окна, рояль. Петербуржество Ленинграда тебя, явившегося, похлопывало здесь по плечу, революция каким-то боком все же присутствовала, но представительствуя от имени потерпевших. Это выражалось и в растянувшемся на годы сжатии интерьера: хозяин разводился с ущербом жилплощади.
Так что все три главные даты брались в оборот, было весело, интенсивно, взвинченно, пьяно. Но вспоминаются они слипшимися и отчасти тягостными: долгим возвращением домой, химической горечью во рту, выбитостью из колеи от недосыпа, потом пересыпа. А все-таки какое-то уважение и нежность испытываешь. Во-первых, праздник встречали мы сами, без участия телевизоров. Начальство, когда чокаться, не командовало, не наставляло, как жить дальше, не отчитывалось, как славно нами поруководило. Артисты, наверно, пели-плясали, но нас не отвлекали. Во-вторых, это были вешки календаря, период до праздника, после, приходите в воскресенье догуляем. Они были вписаны в бытовое время именно как праздники.
Был ли какой-нибудь особо выдающийся? А как же! Больше 70 лет стоит в глазах. В свердловской эвакуации. Родители познакомились с супружеской парой бежавших от Гитлера антифашистов. Подружились, жили они неподалеку и на Новый 1942-й или 3-й или 4-й пригласили нас к себе. Повседневность — у них, у нас — нищенская. Чем угощали, что мы с собой принесли, о чем говорили, себя самого — не помню. Помню, что сперва электричества не было, коптилки и свечки. Вдруг свет зажегся, перед самой полночью. Но хозяйка его гасит, исчезает и вносит из кухни что-то завернутое в бумагу. Включает лампочку — торт! Может, и не первый в моей жизни, может, и видел до войны, но первый в памяти. Круглый. Кремовый. Посередине несколько разрезанных вареных морковок как лепестки неведомого цветка, и три такие же кисти наструганных свекол. По краю орнамент из одинаковых кусочков вареной картошки. Крем — размолотая до муки пшенка, залитая чем-то, как оказывается, сладким. Как еще позже оказывается, раствором сахарина. И всё этим полито. И три тонкие свечечки, симметрично воткнутые.
Не буду восклицать, клясться, делать ожидаемые признания, что ничего вкуснее, волшебнее, никогда… Осознал я смысл тех минут впервые в 4-м классе, прочитав, что в Первую мировую в Германии царил «образцово организованный голод». Ленина фраза. Да ну его.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»