Видел я их раза два или три, но зрелище было такое ошеломляющее, что мне казалось, не меньше десятка. Приходили когда впятером, когда всемером, и коридор, по которому они продвигались к кабинету химии, во время перемены тесный, мечущийся, визжащий, вдруг оцепеневал и, не веря глазам, смотрел на них. А они шли как будто медленно, но для такой малой скорости необъяснимо заметно перемещаясь вдоль стен, вдоль дверей в классы. Высокие, как кентавры, как реальные, но нездешние создания, плывущие над полом в прыжке, не теряющем высоты. Знакомые размеры коридора размывало, и опознать его можно было только по смеси запаха мочи из уборной и пыли, вздымаемой подошвами, неизменных, вероятно, со времени закладки школы в 1709 году. Они исчезали в кабинете химии, его дверь закрывалась, ключ скрежетал в замке.
Они были баскетболисты. Тогдашние 190 сантиметров роста стоили нынешних 210. Сборная ЛЭТИ. Но ЛЭТИ играл в те годы во всесоюзной лиге, единственная ленинградская команда, стало быть, сборная города. Легенда гласила, что ее основа сложилась еще в школе, а школа была 222-я «мужская», наша. На пятом этаже под высокой крышей в самом деле был баскетбольный зал, в котором проводились городские соревнования. Концы не вполне сходились с концами, говорили, что капитан ЛЭТИ, суперзвезда и Иван-царевич, учился не у нас и поступил в Военмех. Но Иван-царевичи были они все. Пристрастил их к этому редкому тогда спорту школьный учитель физкультуры, тот же, что вел уроки и у нас. Выглядел он заурядно, в очечках, роста немного выше среднего, чуть ли не с животиком, но легенда, тянувшаяся за ним, была куда мощнее, чем за ними, хотя и выцвела за годы. Он тоже играл в баскетбол «за город», но в баснословные времена, до войны. В конце занятий мы умоляли его «показать глобтроттерс», он шлепал пару раз мячом об пол, неуловимым финтом отправлял его за спину и оттуда через голову только толчком кистей вверх-вперед забрасывал в корзину. В ста случаях из ста. «Гарлем глобтроттерс» была выставочная команда американских баскетболистов-виртуозов, одни негры, но ходил упорный слух, что он какое-то время за них играл.
Являлись они в школу к Фаине Соломоновне Лебедевой, химичке. Она была их классной руководительницей в 1946 году, когда они кончали школу. А в 1945-м американцы взорвали две первые атомные бомбы, над Хиросимой и Нагасаки, и эта занесенная на землю новая энергия слипания четырех атомов водорода в один гелия, эта массовая одномоментная смерть, эта перемена условий существования человеческого рода требовали объяснений. Не научных, которые, по сути, та же таблица умножения, только на порядок-два запутаннее привычной, а максимально ясный и честный ответ на вопрос: как теперь жить? Они оставались с ней после уроков, сидели до темноты, они только этим и занимались. Они обожали ее.
Теперь я понимаю, что она была красивая. Тип гойевской махи или менее известных эрмитажных испанок. Средних лет брюнетка, черное платье, бусы, слегка подкрашенные губы, маникюр. Казалась высокой — но для школьной мелюзги все высокие. С 8-го она начала преподавать химию и моему классу. Я столкнулся с натурой, темпераментом, поведением, которые были — огонь. Выжигающий из нас все вялое, мутное, несфокусированное, поддельное. Индивидуально мы едва ли были ей интересны, но в качестве проживающих жизнь, которой она знала цену как таковой, — были. Она презирала нас за то, что мы даем времени и даже приглашаем его ускользать между пальцев. Жить она не учила, разбираться, что такое жизнь, — тоже, да ничему, кроме Ba (NO3)2, не учила, но по прошествии лет я понял, что у нее можно было научиться, как жить страстно. Она была женой замдиректора Русского музея и, когда он умер, покончила с собой. Говорили, отравилась.
Когда позднее я внимательно прочел у Пушкина «В начале жизни школу помню я», то подумал, что это про нее — «Видом величавая жена / Над школою надзор хранила строго». Их личности были сопоставимой значимости, в них проглядывало сродство. Я ошибался: конечно, образ «Смиренная, одетая убого, / Но видом величавая жена» был в моей мифологии отведен Ахматовой, но с ней я познакомился уже после института, правда, продружил до самой ее смерти. Она тоже ничему, даже Ba (NO3)2, не учила. Просто жила, в частности, перед тобой, и это — как просто жить — можно было, находясь поблизости, заключить из повседневного общения. Несколько человек, в возрасте от подросткового до молодого, соприкоснулись с той и другой, с Лебедевой и Ахматовой, и получили такую возможность. Воспользовались шансом или нет, трудно сказать. Как сложились судьбы лэтишников, не знаю. Но уверен, что переживших так, как они, такой год, как 1945-й, — не обыденно.
В ранней молодости мы попадаем в уготованную для нас среду, не отдавая себе отчета в том, как это происходит и какая она. Затем сами становимся средой, и те, кто вступает с нами в отношения, получают то, что мы усвоили от других, уже через нас. За время жизни ко мне много раз обращались поэты моложе меня — дать оценку того, что они пишут. Более одаренные, менее. Я спрашивал, кто были их учителя и их среда. Если честно, я ждал услышать про учительш. Учителя это более по-римски, влиятельно, насильно, по принципу «Делай как я». Учительши же — больше походя, неформулированно, чутьем, как бы параллельно основным занятиям: продолжению рода или ведению дома.
Так должно быть. В идеале. Мандельштаму расхваливали ставшего модным поэта, он усмехнулся: кто ж его посвятил? Но мы устроены иначе, уперты в себя, из всякого своего слова, жеста, шага делаем выводы: я такой, мой характер сякой, мой талант этакий. Мы готовы прожить жизнь — собой. А на деле мы мелкие кастрюльки, полпяди от крышки до донышка. Сосредоточенность на себе похожа на разборку кукольного механизма с целью научиться открывать-закрывать глаза и пищать «Мама». Ученичество и среда — необходимые условия для самоуглубления, самопознавания, самораскрытия. Такая удача не всем выпадает, надо держать себя в постоянной готовности опознать нужный момент, не разминуться с шансом. И не попасться на фальшак.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»