Тайна двух океанов
Удивленные и обрадованные покладистостью «Панорамы», мы принялись каждую неделю заполнять две тихоокеанские полосы «Прогулками по Нью-Йорку». Поскольку писать можно только о том, что любишь, даже тогда, когда любишь ненавидеть, нам предстояло вступить в интимную связь с городом, к которому мы относились со снисходительным презрением. От него нас спас парижанин Хвостенко.
В Нью-Йорке он оказался проездом, как, впрочем, и везде, не исключая Парижа, где мы с ним подружились в ожидании лукового супа. Его тайну Леша открыл нам на базаре «Чрево Парижа», точнее — в таверне «Свиная нога», у дверей которой жил симпатичный поросенок Оскар.
— Луковый суп, — объявил Хвостенко, — полагается есть на заре, чтобы протрезветь, поэтому нам придется сперва набраться.
Весь день мы дули красное под стейки из конины. Лишь перед рассветом, когда Хвост спел весь свой репертуар трижды, мы, наконец, уселись за выскобленный стол, разделив его с другими подозрительными типами.
— Вийон! — одобрил Хвост.
В луковом супе все показалось заманчиво грубым: миски, черный крестьянский хлеб, бегло накромсанный лук и крепкое, шибающее в нос варево. За окном хрюкал Оскар, рядом переругивались сутенеры, у стойки выпивали позировавшие Шемякину грузчики-тушеноши. Я чувствовал себя Ремарком и мечтал написать свою «Триумфальную арку».
Не зная, чем ответить Хвосту в Нью-Йорке, мы повели его в непарадную часть Чайнатауна. Там и сегодня озверевшие от азарта старики режутся в маджонг, пока проигравшие подпевают пекинской опере и вымаливают у гадалок свой шанс на счастье. Расположившись с вином и сушеной каракатицей под пилонами Бруклинского моста, где, если верить Голливуду, живут вампиры, а если правде — бездомные, мы извинились перед Лешей за то, что наш город так явно уступает его Парижу.
— Чем это? — удивился Хвост.
— Древностью.
— Ничуть, — сказал он, обводя панораму руками, — руины, клошары, ржавая роскошь прошлого, как у Державина.
— Над небом голубым есть город золотой, — затянул Хвост, как всюду, где он оказывался, и мы из благодарности подхватили припев, чего с моим слухом не следовало делать ни при каких обстоятельствах.
Разжившись чужой точкой зрения и заменив ею нашу, мы решили сделать Нью-Йорк своим. Обремененные репортерскими обязанностями мы днями и ночами шлялись по городу, делая вид, что занимаемся делом, — и занимались им, смешав, как я всегда мечтал, труд с досугом.
Искусство никогда не относиться к искусству серьезно завещал нам строгий кодекс шестидесятников всех стран и народов. Сэлинджер звал художников рисовать на оберточной бумаге, Бродский писал «стишки», мы, подражая старшим, — «байки», опасаясь, что нас заподозрят в благих, а не веселых намерениях. Мы обрабатывали квадратно-гнездовым методом геометрию Манхэттена, торопясь наследить в нем так, чтоб было что вспомнить.
Этот метод не мог пройти без последствий. Однажды, прочесывая дальние окрестности Бродвея, где нищие молодежные театры делили улицы с ремонтными мастерскими и старыми, списанными с 42-й на дальний запад проститутками, мы укрылись от ветра с Гудзона в непарадном подъезде и, выпив, вышли не в ту дверь, в которую вошли. За порогом открылся бешено освещенный двор. Посреди него три косматые старухи напевали и приплясывали у ведра с синим пламенем. От ужаса мы, бряцая бутылками в пластмассовом мешке, бросились обратно, но нас остановили грянувшие из тьмы аплодисменты.
— Ради бога, — спросил я у схватившего нас охранника, — что это?
— Нет.
— Как же вы можете писать про деревню?
— Я не пишу про деревню.
— А могли б, если бы знали, как вязать снопы.
Много лет спустя, когда приоткрылась дверь на родину, я обнаружил, что по обратную сторону океана меня ждала знакомая аудитория. В первых рядах сидели те же знавшие наизусть Цветаеву старушки. Позади — противники Кремля, и заодно Америки, готовые терпеть сюжеты о словесности, чтобы узнать, с кем пил Довлатов и жил Бродский. Но окончательно я почувствовал себя дома, когда встал невзрачный мужчина с грустным лицом и помятой лысиной.
— Не подскажете, — спросил он, — как мне найти работу?
— Где? — от ужаса уточнил я.
— В Санкт-Петербурге.
— А какая у вас профессия? — опешив, спросил я, как будто это что-нибудь меняло.
— В России, — объяснил он, — вечно подсказывают, что мне делать в парной.
Поселившись в Лос-Анджелесе, Аркадий купил дом, пристроил баню, остался ею недоволен. Продал дом, купил другой, соорудил новую баню и редко выходил из нее. Шли годы, район стал опасным, жена жаловалась, дети пугались, но о переезде речь идти не могла, ибо на третью баню сил не осталось.
Закончив банную сагу, Аркадий втолкнул меня в парную, где от жара горели волосы и размягчались кости. Дождавшись, пока мне стало совсем невмоготу, он внес можжевеловый веник, отличавшийся от тернового венца тем, что иголки впивались в мясо и оставались в нем. Но мне уже было все равно, и я не сопротивлялся, когда меня вытащили наружу и швырнули в бассейн с водой, не уступающей температурой студеному Балтийскому морю. Вынырнув, скорее по инерции, чем по собственному желанию, я был возвращен к жизни стаканом ледяного «Абсолюта».
— Хорошо? — спросил Аркадий.
— Даже не знаю, что сказать, — соврал я.
— Тогда повторим.
Увернувшись, я задал вопрос, мучивший меня с начала процедуры:
— Скажите честно, как наследник Гиппократа, разве от этого нельзя умереть?
— А ты собираешься жить вечно? — заносчиво ответил Аркадий. — Баня как жизнь: мучения — условие наслаждения, наступающего тогда, когда судьба промахнется. У нас в Голливуде это называют хеппи-энд, и жить без него все равно что сидеть в парной без выхода.
— По-моему, — нащупав сюжет, сказал я, — ваша баня годится для сценария.
В конце концов, над нами сжалился старый приятель Додик Гамбург. В Риге он был режиссером поэтического театра и ставил «Братскую ГЭС». В Голливуде Додик подружился со Сталлоне и помог ему. В одной из серий боксерской эпопеи соперником Рокки выступал русский гигант, олицетворявший беспринципную мощь империи зла на ринге демократии. Роль белокурой бестии коммунизма исполнял брутальный швед-математик, увлекавшийся боксом в университете. Чтобы придать картине достоверность, которой демонстративно пренебрегали остальные голливудские фильмы, Додик натаскивал шведа по русскому языку. Я, правда, не понял — зачем, ибо на ринге особенно не поговоришь, разве что между раундами, но и тогда он вряд ли декламировал Евтушенко для Рокки.
Сам я фильма не видел, Гамбург и не советовал. Вместо кино он показал нам Лос-Анджелес. Мы начали с ресторана, где бывали голливудские звезды, и закончили в баре, где они напивались. В два часа ночи официант, подчиняясь причудам калифорнийских законов, прекратил веселье, вырвав у меня из рук бокал с «Блади Мэри», в котором что-то еще плескалось.
Оставшись без дел, мы отправились осматривать город. Одни шестиполосные дороги сменяли другие, а мы все мчались в темноте, пока она не сгустилась еще больше и мы не оказались в гараже. Поднявшись по круто уходящей в небо эстакаде, мы выбрались на крышу бетонного стойла.
— Вот вам весь Лос-Анджелес, — сказал Додик, — вдалеке — огни, вблизи — машины, посредине — паркинг.
Это было почище бани, но я не поверил, решив, что Америка по-прежнему нуждается в том, чтобы мне ее открыли. Не поддаваясь насилию туризма, она оказалась не целью, а проектом, который мы назвали «Американой». Прошло треть века, но я до сих пор его не завершил.
Продолжение следует. Начало в №№ 25, 39, 45, 58, 66, 75, 84, 90, 99, 108, 114, 117, 123, 134, 140 за 2014 годи №№3, 9, 15, 20, 28, 34,49, 55, 58, 63, 69, 78 за 2015 год
{{subtitle}}
{{/subtitle}}